кружечки, и стряхивала с его колен упавшую крошку, и поправляла в его руке кружечку, чтобы он ровнее держал.
Муж и жена были под стать друг другу, он – ещё порядочно до сорока, она – совсем молодая, с лицом, от которого исходило лучение расцвета. Нельзя было бы сразу решить, насколько её изящество было прирождённым, насколько вышколенным. Но в глаза бросалось прежде всего именно изящество, то есть милая простота, с какой она держалась в обстановке, явно и чересчур несовместной с её манерами. Впрочем, в манерах этих всё-таки заметно было кое-что деланное: она, например, оттопыривала мизинчик, держа грубую жестяную кружку, и вообще немного играла мягкими, как подушечки, кистями рук. Может быть, она нарочно преувеличивала изысканность своей жестикуляции, желая сказать, что не поступится ею ни при каких обстоятельствах, а может быть, хотела позабавить себя и мужа комизмом несовместимости этой обстановки с каким-либо изяществом.
Видно было, что оба они хотят шутливостью облегчить затруднительное положение – распивание невкусного кипятка из кружек, сидение на чемоданах среди огромной и как будто неприязненной толпы. Они изредка посмеивались, передавая друг другу что-нибудь с чемодана, накрытого салфеточкой и заменявшего стол. Во взглядах, которые они останавливали на мальчике, сквозила, однако, растерянность и даже испуг. Но, несмотря на эту скрываемую растерянность, они всё-таки производили впечатление людей, в глубине совершенно счастливых и красивых от своего счастья.
Дибич невольно начал прислушиваться к коротким словам, которыми семейство перебрасывалось, и постепенно, сквозь гул терпеливых людских голосов, разбирать, о чём говорится. Он давно не видал таких семей, счастливых и ладных, и ему было и странно, и грустно, и почему-то приятно, что такая семья тоже попала во всеобщий водоворот, привычный, но трудный даже для бывалого солдата.
– Ася, – вдруг довольно громко сказал муж, – тебе не кажется, что Ольге Адамовне лучше снять брошку?
– Брошку? – с изумлением и вспыхнувшим любопытством спросила жена, как человек, ожидающий, что сейчас последует что-то очень весёлое.
– Брошку, – повторил он, строго помигав на бонну, которая тотчас испуганно потрогала под длинным своим подбородком дешёвенькую мастиковую ромашку с божьей коровкой.
– Из-за вашей склонности к роскоши, Ольга Адамовна, нас ещё примут за буржуев.
– Ну, Саша, разве так можно? С Ольгой Адамовной, чего доброго, родимчик случится! – с обаятельным сочувствием к старой даме улыбнулась жена, и улыбка её выразила как раз обратное тому, что она сказала словами, то есть что это очень хорошо – посмеяться над Ольгой Адамовной.
– Я уверен, мы пропадём из-за Ольги Адамовны. У неё аристократический вид. Смотри, как она пренебрежительно глядит на солдат!
– Я абсолютно не гляжу на солдат, Александр Владимирович, – молниеносно покраснев, отозвалась Ольга Адамовна. – Я смотрю только на моего Алёшу.
– Абсолютно! – усмехнулся Александр Владимирович. – Что это за слово? Абсолютно? Я такого слова не знаю. Абсолютно? Не слыхал. Абсолютное все отменено. Абсолютного не существует, мадам.
– Я прошу защитить меня, Анастасия Германовна, – сказала бонна тоненько. – Когда я волнуюсь, это отражается на моем Алёше.
– Но ведь, вы знаете, он шутит, – участливо ответила Анастасия Германовна.
– Ах, мадам, надо беречь нервы, – опять громко и со вздохом сказал Александр Владимирович, – мы можем оказаться в гораздо худшем положении. Не сердитесь.
Он отвернулся без всякого интереса и скучно повёл глазами вокруг. Дибичу хорошо стало видно его лицо – крупное, с брезгливо подтянутой к носу верхней губой и сильно развитыми ноздрями. Он был гладко побрит, и это больше всего удивляло: когда и где успел он заняться своим лицом – в сутолоке, в грязи и неудобствах дороги?
Вдруг он приподнялся, нацеливаясь немного сощуренным взглядом куда-то к буфету. Потом встал и, несмотря на дородность, сделал несколько очень лёгких шагов, миновав Дибича так свободно, будто никакой тесноты не было в помине.
Начальник станции с нечёсаной бородой, в порыжевшей фуражке брёл вдоль буфета, сонно показывая вокзальному охраннику, как лучше разместить людей с их пожитками, чтобы были проходы. За ним тянулся хвост пассажиров, больше всего – солдат. Вертя в руках поношенные документы, они то угрожающе, то безнадёжно выкрикивали: «Товарищ начальник! Товарищ начальник!» Он, видно, привык к этим зовам, как к паровозным гудкам, и не оборачивался.
Александр Владимирович остановился, загородив ему дорогу, и сказал любезно:
– Вы обещали устроить нас на Балашов.
– На Балашов поездов не будет, – ответил начальник, не задумываясь.
– Вы помните, я к вам обращался? Я – Пастухов.
– Помню, – проговорил начальник, безразлично разглядывая кожаные пуговицы на широком коротком пальто необыкновенного пассажира. – На Балашов идут только эшелоны.
– Может быть – с эшелоном? – полуспрашивая, почти предлагая, сказал Пастухов.
– С воинским эшелоном? Это – дело начальника эшелона. Я ничего не могу. Поезжайте на Саратов.
– Мне надо на Балашов, а вы предлагаете Саратов.
– Саратов или Пенза, – сказал начальник равнодушно и приподнял руку, чтобы показать, что хочет идти и просит посторониться.
– Из Пензы я приехал, – возразил Пастухов, не двигаясь с места, – зачем же мне возвращаться? Это странно и… несерьёзно. Мне нужно в Балашов. У меня семья. Я сижу на вашем вокзале сутки… а у вас даже кипятка нет.
– Ничего не могу. Хотите Саратов? – повторил начальник и, вскинув мёртвые глаза на Пастухова, подвинулся, чтобы обойти его стороной.