Они отошли от газеты и завернули за угол, Ася взяла мужа под руку. Не глядя на него, она видела его мину. Оттого, что он вобрал шею в воротник, у него вздулся второй подбородок, нижняя часть лица выросла, губы припухли, как спелый гороховый стручок. Он смотрел вдаль, веки его то начинали мигать, точно стараясь освободить глаза от царапающей помехи, то замирали, полуприкрытые.
Раздался внезапный трезвон на звоннице архиерейского двора, и сразу готовно отозвались многоголосые колокола нового собора: преосвященный выезжал из ворот на своей тяжеловатой, небыстрой паре темно-карих. Пастуховы должны были пропустить карету и увидели его через начищенное стекло дверцы – он слегка наклонял чёрный клобук и пухлыми, как пшеничный хлеб, короткими пальцами, чуть выглядывавшими из лилового шёлкового отворота рукава, благословлял направо и налево.
Ася тихонько перекрестилась.
– Тьфу! Поп переехал дорогу, – буркнул Пастухов с явным умыслом показать, что его настроение превосходно.
– Какой же это поп, Саша? Это монах!
– По-твоему, монах – к добру?
– Непременно к добру!
– Тогда другое дело, – согласился он и, омыв ладонью лицо, засмеялся: – Мерцалов! ЮМ! Ах, шут гороховый! Удружил!
– Ты мне никогда не говорил об этой истории, – облегчённо сказала Ася. – Подполье, прокламации, революционеры. Что это?
– Да ерунда! Ты же знаешь – или забыла? – старый анекдот с подпиской о невыезде. Ну, действительно, меня тогда здесь подержали, хотели что-то там такое мне приписать… пришить, как говорят по-блатному. Чепуха! Выдумки.
Он помешкал, нервно расстёгивая и распахивая пальто, потом вдруг досказал:
– Во всяком случае, сильное преувеличение. Этот заржавленный прогрессист стряпает, наверно, для себя, свою домашнюю кухню, больше ничего. Постную лапшу из провинциальных бредней…
– Но что-то всё-таки было?
– Ах, ну что там могло быть! Какие-то пустяки…
Он немножко посвистел, приосанился, и она поняла, что он ещё не решил, как отнестись к навязанным ему заслугам.
– Что же, что пустяки, – мурлыкнула она вкрадчиво и любяще, – нам, бедным, и пустяками нельзя брезговать, если пустяки на руку. Все сложилось не по нашей вине, не по нашему желанию…
Он передёрнулся, она ответила неслышным, шутливым и таким убедительным своим смешком, и тогда он произнёс резко:
– Не могу же я, в самом деле… раз это ниже моего достоинства…
Она чуть пожала ему руку выше локтя, он насупился и промолчал всю дорогу до дома…
Арсений Романович с первых дней настоял на том, чтобы Пастухов пользовался кабинетом и библиотекой, потому что заниматься в комнате, где находилась семья, было затруднительно, и Пастухов принял этот порядок. Он расположился за письменным столом, приведя его в чистоту, хотя считал, что как раз этим больше всего нарушает привычки хозяина-холостяка. Но он не выносил ни пыли, ни лишних вещей перед глазами. С тоской он вспоминал свой стол – лампу на высокой хрустальной колонке, бледно- фиолетовый абажур, кубический стеклянный массив чернильницы, желобок из папье-маше с золотым китайским драконом, и в желобке – целую поленницу отточенных карандашей. Карандашами занималась Ася: он их ломал, она чинила, и она же ставила рядом с чернильницей какой-нибудь цветок – смотря по сезону: тюльпаны ранней весной или связку нарциссов, зимой – ветку оранжерейной азалии, малиново- алой, как огонь, летом – лёвкой, или просто ромашки, или два-три длинновязых розовых лупина. Прихотливая череда запахов проходила комнатой Александра Владимировича, и чего только он не отыскивал в оттенках благоуханий, и как только не поражал своими открытиями жену.
– Ася! – звал он содрогающим квартиру криком. – Поди сюда!.. Закрой глаза, нюхай. Правда, в этих окаянно-невинных благовещенских лилиях спрятаны опёнки? А?
– Да что ты! – восклицала она, счастливая и неверящая. – И правда! А говорят – лилии без запаха! Как же я не замечала?! Боже мой, совершённые опята! Жареные опята!
– Да не жареные, а свежие, только что снятые с гнилого пенька! Такие розоватые со ржавчинкой, кустиком, на палевых ножках. Убирайся, ты ничего не понимаешь, у тебя в носу вата от насморка!.. И заметь: опёнок – происходит от слова пенёк, опёнышек растёт на пёнышке. Это открытие сделано мною. Поняла? Ну вот, запомни, что у тебя муж – гений. И уходи, пожалуйста, безносая, ты мне мешаешь работать…
В кабинете Дорогомилова пахло следами мышей, при белом свете резво шуршавших книгами, где- нибудь между стеной и задней полкой. Книги пахли книгами: этот аромат не сравним ни с чем. Особенно книги восемнадцатого века, из тех, которые понемногу перекочёвывали из усадеб в город, с обветшалыми дворянами или с поповичами, изменившими сельским церковным слободкам отцов – жёлтые или пепельно-голубые, с едва улавливаемой на свет водяной сеткой страницы «Нового Плутарха», «Словаря суеверий», «Смеющегося Демокрита». Но и позднейших лет книги, прошедшие базарным «развалом», через руки содержателей ларьков и букинистов, несли в своих разворотах букет неповторимой кислятинки и заболони, напоминая и винный бочонок, и обчищенный прут лозняка – первородный запах легко принимающей влагу древесины, которую со временем все больше добавляют в бумагу. Старинная тряпичная бумага немного похожа на выветриваемый бельевой комод или донёсшийся издали дух белошвейной мастерской. Но все это только приблизительные уподобления, потому что книга пахнет книгой, как вино – вином, уголь – углём, – она завоевала место в ряду с основными стихиями природы, это не сочетание, но самостоятельный элемент.
Пастухов клал рядом с чернильницей карманные часы: он работал много, однако всегда по часам. Но, воззрившись на золотую шелковинку секундной стрелки, он чувствовал, что обычное сосредоточение фантазии вокруг одной темы не приходит, что – наоборот – в кабинете Дорогомилова мысль развеивается, будто невесомая пыльца цветений – то туда, то сюда, куда дохнет прихотливым воздухом весны. Тогда он шёл к полкам и, как попугай, вытягивающий билетик «счастья», тащил за корешок какой-нибудь приглянувшийся томик.