бухгалтерию считает подозрительной, ибо она именуется двойной. Его успокоили: теперь он будет не комиссаром, а заведующим финансовым отделом. Он спросил, улыбнувшись: а на этой должности можно и не понимать в деньгах? Ему возразили: в этом состоит его преимущество перед финансовыми специалистами – понимать в деньгах он научится, зато ему не нужно учиться честности. На дебатах присутствовал Кирилл Извеков, не проронивший ни слова. После того как Рагозин дал согласие принять должность, Кирилл покосился на него, встретил грозный взгляд и закрыл ладонью лукавую улыбку.
Не согласиться Рагозин не мог. За десять лет пребывания в партии основой его сознания сделалось то, что он – большевик и принадлежит коллективному разуму, наделяющему целью все его существование. Он исполнял раз усвоенную обязанность, как долг, который стал привычкой.
Но, приступив к новому делу, он с первых же часов обнаружил, что ещё никогда нога его не ступала в мир более хаотичный и менее податливый человеческой воле. Как всегда перед началом работы, Пётр Петрович составил план, чтобы не растрачиваться на мелочи, а идти по главным направлениям. Таких направлений было три. Требовалось проверить, как проводится конфискация денежного капитала, затем – как хранятся ценности (с мыслью подготовить их к возможной эвакуации ввиду прифронтового положения города) и, наконец, добиться основательного порядка в распределении ассигнований.
Он едва начал знакомиться со своими сотрудниками, как его заполонили бесчисленные неотложные требования. Деньги – это хлеб, в хлебе нельзя отказать, когда его ждёт голодный, а единственно, чем без недостачи располагали двадцать комнат, поступившие в полное распоряжение Рагозина, было слово «нет».
Весь его день поглощали просьбы и просители. Шмелями гудели в приёмной небогатые держатели процентных бумаг – мелкие адвокаты, чиновники, педагоги, владельцы пригородных дачек, популярные среди обывателей врачи. По закону всем им полагались ссуды под конфискованные облигации, если сумма бумаг не превышала десяти тысяч.
Вдруг впорхнёт в кабинет рыдающая актриса и, утирая синие от ресничной краски слезы, примется доказывать возмутительную неправильность описи её драгоценностей, хранящихся в банковском сейфе. У неё две пары настоящих бриллиантовых серёг, а одну из них в описи обозначили бриллиантами «Тэта». Она никогда не положила бы в сейф тэтовские стекляшки. Поддельные украшения ей, чуть не каждый вечер, нужны были для сцены, и она держала их вот в этой сафьяновой коробке – вот, смотрите, товарищ комиссар, вот четыре браслета, вот два колье, вот кольца, вот серёжки, сколько их? – она даже не считала. Она ведь не говорит, что это – бриллианты? А в сейфе были только настоящие камни чистой воды. Серьги ей поднесли поклонники на последнем бенефисе. Свидетели – вся труппа. Она не виновата, что сейчас отменены бенефисы и больше нельзя ждать никаких подношений. Ей нужно жить. В сейфе она хранила честные трудовые сбережения. Это не прихоть и не роскошь, а заработная плата актрисы. В банке либо подменили серьги поддельными, либо составили фальшивку, чтобы устроить какую-нибудь афёру. Она не девочка! Её не обманешь! Она требует создать комиссию экспертов. Она скорее умрёт, чем признает, что ей поднесли вместо бриллиантов химические суррогаты! Слава богу, её поклонники – не немцы!
То заявится к Рагозину и просидит битый час заведующая отделом здравоохранения. Это – уважаемая женщина, старый врач. Мощь её убеждений неотвратима, и Пётр Петрович с непосильным трудом отыскивает возражения. Он знает, что она права, но он тоже прав: ей нужны деньги, потому что государство требует от неё народного здравия, а у Рагозина нет денег, потому что государство не успевает изготовить столько, сколько диктуется обстоятельствами. Конечно, станок приспосабливается ко времени. На бумажке, которая вчера украшалась цифрой десять, сегодня печатается цифра тысяча, завтра к трём нулям той же бумажки прибавится ещё три. Но рынок обгоняет нули, как гончие зайца, никакие петли и скидки не помогут зайцу уйти от погони. Рагозин слышит дружный хор двадцати своих комнат. «Нет!» – возглашают они.
– А я прошу вас вникнуть в положение, – настаивает докторица. – Ожидать денег из центра нечего. Мы ездили, нам сказали: вся постоянная медицина должна содержаться на местные средства, на неё мы ни копейки не дадим. На что же прикажете содержать наши больницы? Мы живы тем, что нам присылают на военнопленных, на лазареты, на холеру. Мы отказываем больным. Одеял нет, обуви нет. Назначают чрезвычайную комиссию, она спрашивает – почему нет подушек? А откуда взять? Я не финансист, я врач, я не могу изобрести деньги. Нам говорят, что мы не имеем права допускать, чтобы беженцы умирали. А стоит только перевести деньги из одной статьи в другую (если я израсходую на холеру то, что нам прислали на тиф), то мне грозят судом. Кто виноват, что ещё не кончился тиф, как вспыхнула холера? Если бы вы видели, как мы бьёмся! А вы обзываете нас, партийных врачей, саботажниками.
– Это вы зря, – укоряет Рагозин, – я вас никак не обзываю. Я говорю, надо пошевеливаться, составить сметы, предопределяя, кто покроет расходы.
– Смета мёртвым не поможет. Деньги нужны сейчас, сию минуту. У нас окраины захлёбываются в нечистотах. Четыре года назад мы могли очистить город всего только на одну пятую часть, когда в обозе было четыреста бочек. А знаете, сколько числилось бочек прошлым летом? Шестьдесят семь! А сколько сейчас? Двадцать. Вы интересовались?
– Ну, насчёт бочек-то, это как будто не моё дело, – слегка обижается Рагозин.
– Это – дело денег. А вы – деньги. По адресу я обратилась или нет? Я предлагаю обложить население на медико-санитарные нужды.
– Нельзя.
– Почему нельзя? Без вас ведь прошлый год финансовая комиссия Совета наложила контрибуцию на имущих? Ещё тогда купцы между собой перессорились, не могли разверстать сумму. Кто побогаче, старались свалить тяжесть на середняков, и под конец пришли с челобитной в Совет, чтобы он взял на себя развёрстку.
– Не подрались? – вдруг с весёлым интересом спрашивает Рагозин.
– Подрались или нет, а только контрибуция дала большие суммы, которые пошли на улучшение быта красноармейцев. Почему Красной Армии можно, а медицине нельзя?
– Теперь нельзя, контрибуции запрещены законом, – почти с сожалением отвечает Рагозин.
Так он говорит и говорит целыми днями, часто ища выход там, где его нет, точно человек, который знает, что у него давно не осталось ни копейки, и всё-таки машинально шарит у себя по карманам.
В минуты передышки Рагозин, потянувшись, взглянет за окно, заметит между крыш тоненькое пятнышко речной сверкающей глади, подумает, что уж, наверно, никогда больше не съездит на рыбную ловлю с ночёвкой, и только успеет вздохнуть, как ему доложат, что ожидает представитель отдела народного образования, или социального обеспечения, или ещё кто-нибудь, и он снова сядет за стол, и ухмыльнётся промелькнувшей мысли, что он, собственно, не просто человек, а как бы человек-ассигнация, и скажет громко: