вискам. Губы медленно раздвигались, и блеснул его счастливый оскал.
— Надюха! — сказал он очень тихо, переводя дух. — Мама дома!
Испуг не покидал Надю, взгляд остановился.
— Ты поняла?
— Когда? — пересилила она свою немоту.
— Сегодня! Сегодня Аночка в Туле.
— Когда узнал?
— Вчера.
— Вчера узнал, что… сегодня?..
Павел шагнул в комнату и уже во весь голос, старательно начал выкладывать:
— Ночью. В ночь на сегодня говорил с отцом. Он сказал: она в Москве, у Оконниковой. Он разговаривал с ней.
— С Оконниковой?
— Да с мамой! Поняла? Я с утра сколько ни звонил Оконниковой — все нет и нет. Дозвонился, не помню, который раз. Она мне — только, говорит, с вокзала. Проводила, говорит, нашу Аночку!
— Павел, Павел, — стала бормотать Надя, — Павел, ты…
Она крикнула что-то несвязно, бросилась к нему, оцепила его шею, повисла на ней. Подобрав ноги и болтая ими — как в детстве, когда Павел, разбаловавшись, говорил: «Ну, давай возиться!» — она продолжала выкрикивать невнятные слова. И он гудел, силясь выговорить что-нибудь и невольно вторя ее радостной бессмыслице.
Вбежала Женя, оторвала от него подружку, принялась чмокать ее в щеки, губы.
Тогда вошла хозяйка дома, неторопливая, грузная. Участливо покачивая головою на девушек и привечая степенным поклоном Павла, сказала:
— Ну, вижу, вижу, Наденька. Вернулась мамочка. Ну, слава богу.
Она осмотрелась в комнате, точно стены были ей малознакомы. Сделала два-три осторожных шажка и так же осторожно опустилась в кресло.
— Слава богу, — еще раз проговорила она и подождала. — А у нас, — начала она и посмотрела по очереди на Надю, потом на дочь. Глаза ее были заплаканы. — Ты, Женя, тоже еще не знаешь. Пока вас не было, Бореньке принесли повестку. О явке.
Женя отняла руки от Нади, вмиг очутилась около матери. Все притихли. И Наде показалось, что в дом вернулась та неподвижность, которая держала ее скованной перед приходом Павла.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
У Нади с Павлом все как-то заладилось после счастливого известия. Они радовались, и обоим было легко. Павлу не пришлось уговаривать Надю, чтобы она подала бумаги в университет. А Надя, уверенная, что командировка Павла завершилась удачей, настраивала его на бодрый лад.
Но с командировкой дело обстояло не совсем ладно. Павел провел в наркомате немало часов, пока там перелистывали бумаги заводского конструкторского бюро, акты экспертиз и обсуждали достоинства предложенного усовершенствования, чтобы затем сказать Павлу: возвращайтесь немедленно к месту работы, вновь испытывайте, быстро докладывайте — решение о реализации будет сообщено. По тому, как сперва его принял начальник, можно было ждать худшего, и Павел считал теперь дело наполовину выигранным. Хвастать полделом он не мог, но и признаться Наде в своем недовольстве ему не хотелось — он предпочитал, посмеиваясь, увиливать от ее расспросов.
— Какой башмак тебе больше жмет? — спрашивала она. — Ведомство или наука?
— Оба, — улыбался он.
— И никак не расшнуровать?
— Идет примерочка.
— Пристрелочка?
— Какая ты умненькая! В кого бы?
— Не в тебя ли?
— Очень просто. Боковая линия дает себя знать… Хотя, кажется, закон наследственности аннулирован?
— Что ты мнешься? — с поддельной строгостью приставала Надя. — Я ведь отлично знаю — тебе не дает спать твоя минометная идея.
— Капелька моя, тебе что миномет, что пулемет — все едино!
— Вот и ликвидируй мою неграмотность.
Он смеялся, и они болтали дальше. У них было свободное время — на вечер заказан телефонный разговор с Тулой («Нет, я умру от счастья, когда услышу маму», — твердила Надя), билеты на утренний поезд обещаны наркоматом («Что ни толкуй, а товарищи в наркомате — золотые люди!» — говорил Павел).
После обеда в излюбленной Павлом пельменной они стали прикидывать — куда бы пойти, что посмотреть из невиданного, где послушать неслыханное, и Павел сказал:
— Тебя не удивишь, ты программу приезжих знаешь назубок — Третьяковка, зоопарк… А настоящей Москвы, поди, и не понюхала.
— Где она, настоящая?
— Хочешь, съездим. Посмотришь, между прочим, на одного художника.
— Художника?
— Да. Тоже настоящий… Ты его когда-то видала.
— Я?
— Забыла, конечно. Я тебя на школьную елку брал с собой, и один парень потчевал тебя леденцами.
— Ну, знаю. С которым ты в школе учился?
— Он самый. Знаменитым стал. Свое ателье имеет. В церкви.
— Сочиняй!
— А увидишь. Вон наш трамвай. Бежим?
И они побежали…
Это была церковка древних времен из тех Никол, которых на Руси никто не считывал, и вместе — из тех легендарных «сорока сороков» московских храмов, какие не меньше четверти века ожидали обновления и наперегонки впадали в ветхость. Не то чтоб время выбросило их за борт бытия — напротив! Памятникам зодчего искусства существование обещано было законом революции. Об этом гласили охранные доски на седых стенах у намертво замкнутых врат храмовых притворов. Призвав к обережению памятников и объявив их неприкосновенными, охранители искусств и просвещения распространили призыв и на себя: они десятилетиями не прикасались ко многим и многим древностям, так что и охранные доски обросли глубокими мхами. Никому, пожалуй, не верилось, что не так уж далек день, когда на солнышке заиграют тут либо там вековечные красоты, похожие на сахарную роспись русских пряников, и наивно вонзят в поднебесье свои лазоревые, а то и золоченые куполки да копья колоколен. Если, же кто надеялся на такой красный день, то уж редко кому шло на ум воскрешение под куполами сурового церковного чиноначалия. Скорее думалось мечтателю о задорном состязании вкусов ярославских строителей с новгородскими, из которых каждый сам по себе и каждый хорош, — думалось о том, чтобы зодчим будущего сохранить во всем цветистом наряде причудливую гармонию издавнего мастерства, чтобы она линиями своими пела в ясном воздухе и звала к новым напевам, как старая народная песнь зовет и приводит к еще небывалой музыке.
Церковка, о которой речь, проходила свои лихие годы. Ее обступали со всех сторон хоть и не высокие дома, но так кучно, что из-за них виднелись почти только купола да легкий, взлетавший с изящной неспешностью шатер колокольни. Может быть, укромность расположения здания, скрывавшая от прохожих