Лица, освещенные пламенем костра, оборотились в одну сторону. Глаза настороженно впились в темноту. В свет костра въехала телега. На ней, затесненный дюжими стрельцами, старший из Романовых — боярин Федор. С телеги соскочил Михаила Салтыков. Щека у него была в крови, стрелецкий кафтан на груди разорван. Глаза блестели. Оборотился к стрельцам, крикнул:

— Вора к царевым ногам!

Стрельцы столкнули с телеги Федора Никитича и, растянув за рукава надетую на него кое-как шубу, подвели к царю, поставили боярина на колени.

Федор Никитич запрокинулся, взглянул на Бориса. Борода боярина, седая, лопатой от шеи, высвеченная пламенем костра, казалось, горела вокруг лица. Федор Никитич разинул рот, прохрипел:

— Государь! Погибаем мы напрасно, без вины…

Стрельцы все держали его за растянутые рукава. Боярин метнулся из стороны в сторону, взлохмаченная бородатая башка катнулась по воротнику шубы, будто отрубленная.

— …в наговоре от своей же братии погибаем! — И склонился, замолчал.

Из темноты вышел князь Петр Буйносов-Ростовский. Поклонился царю и патриарху, боярам и из-за спины, в светлый круг костра, выставил мешок.

— Государь! — сказал твердо. — Вот отравное коренье, изъятое из казны боярина Романова на его подворье.

Все посунулись вперед. Даже патриарх ткнул посохом и переступил слабыми ногами. Царь Борис поднял руку:

— Стойте! — И, указывая князю Петру на стоящий у костра стол, добавил: — Выложи сюда!

Князь Петр развязал мешок и, торопясь, один за другим стал выкладывать на стол черные гнутые коренья. И хотя вокруг стояло множество народа, стало вдруг так тихо, что каждый услышал, как сухие коренья ударяли о крышку стола и, нужно думать, не одному представилось — стук этот все равно что удары молотка, вгоняющего гвозди в гроб Федора Никитича.

Когда последний корень лег на стол, царь Борис сказал:

— Боярина в застенок!

Стрельцы подхватили Федора Никитича, потащили в темноту. Ноги боярина волоклись как мертвые. И никому в голову не пришло, что злом зла не изживешь. И царь о том не подумал, а должен был. Не приучены были добром недоброе избывать. Топор — вот то было понятно.

3

Начался сыск.

Семен Никитич в тень ушел. Знал: кровь людьми долго помнится, смыть ее с себя трудно и лучше в таком разе в сторону отойти. Разговоры, конечно, будут о том, кто на этот сыск подвинул, но то разговоры, и только. В словах напутать можно, слова словами и останутся, и цена им невелика. А вот кнут, пыточные клещи и топор — это крепко. Такое не забывается.

Вперед двинули окольничего Михаилу Салтыкова да боярина князя Петра Буйносова- Ростовского.

Михаила Салтыков по глупости в такое дело влез. Уж больно вперед рвался, шел напролом, и ему все едино было, только бы наверх, только бы к власти поближе. Это многих ведет, тропинка известная, соблазн велик. А ответ? «Да будет ли он? — думает такой лихой да бойкий. — Пока до ответа дойдет, я на коня вскачу, а там поглядим. Когда за узду схватишь ретивого, сил достанет на дыбы его поднять».

Князь Петр и сам не заметил, как в сыск встрял. Семен Никитич поначалу только и шепнул:

— Коренье возьми на подворье Романовых, боярин. Царь того не забудет.

Такое было не страшно. Но верно говорят: «Коготок увяз — всей птичке пропасть». Князь Петр, отравное коренье выставив перед всеми на патриаршем дворе, хотел было назад податься, но его придержали.

— Нет, князь, — сказали, — ты уж на опальном дворе романовском хозяином будь… Распорядись… Царево слово исполни…

Душа загорелась у боярина. «Ишь ты, — подумал Буйносов, — это на чьем же дворе я ныне хозяин? На романовском? Так-так…» И шагнул в терема, что на Москве, почитай, самыми высокими были. Потешил самолюбие свое, людскую свою слабость потешил. Вот тут-то его и подвели к тяжелому, из толстенных плах сбитому столу в Пыточной башне.

— Садись. Вот тебе дьяки, вот подьячие… Начинай сыск.

И все. Непослушными губами выговорил князь Петр:

— Сказывай, как против царя умышлял? Кто в сговоре был?

Федор Никитич, стоя на коленях, в рванье, в вонючих тряпках, только щеками задрожал.

— Сказывай, — уже тверже выговорил князь Петр, — а то ведь и до боя дойдет.

Дошло и до боя. Федора Никитича с братьями и племянника их, князя Ивана Борисовича Черкасского, не раз приводили к пытке. Многажды пытали их людей. Потом состоялся боярский приговор. Федора Никитича постригли в монахи и под именем Филарета сослали в Антониев-Сийский монастырь. Жену его, Аксинью Ивановну, также постригли и под именем Марфы сослали в далекий заонежский погост, Александра Никитича — в Усолье-Луду, к Белому морю. Михаила Никитича — в Пермь, Ивана Никитича — в Пелым, Василия Никитича — в Яренск. Других — кто в сыске был — разослали по разным дальним городам. Казалось, вырвали с корнем злые плевелы, что забивали дорогу, которую торил царь Борис. Ан того не случилось. Лишь по сторонам разбросали злые зерна. А зло, хотя бы и за стенами монастырей, за заборами опальных изб, жило и набирало силу. Ярое зло. Да вот и имя Григория Отрепьева в сыске произнесено не было. Не дознались до него. Не то не спросили о таком, не то не ответил о нем Федор Романов.

4

Монах же сей, почувствовав опасность, из Чудова монастыря ушел. Вот только здесь был, и вдруг не стало. К вечерней службе собралась братия, а Григория нет. Заглянули к нему в келию — нет. Спросили у иеродиакона Глеба, но он руками развел. Так и пропал монах. Вот и не иголка, но не сыскали.

Отрепьев объявился в Галиче. Был он теперь в рваной рясе, в истоптанных сапогах, с тощей котомкой за плечами. Лицо скорбное, голодное, глаза опущены. Покружил монах по городу — видели его на базаре, у одной церкви, у другой, — посидел он на берегу озера, расстелив тряпочку с харчами, и исчез.

Через некоторое время постучался Григорий Отрепьев в ворота Борисоглебского монастыря в Муроме. Было холодно, ветрено, обмерз монах в зимнюю непогодь, притопывал сапогами в ледяную дорогу, дышал паром в сложенные перед ртом ладони. Его пустили в обитель. Он отогрелся в трапезной, серое лицо порозовело, спина расправилась, и стало видно, что человек он молодой, здоровый, а значит, послужить обители может. К тому же сказал монах, что навычен письму, и тем обрадовал игумена, так как в последние годы заплошал монастырь и здесь больше о насущном хлебе думали, нежели о древних бумагах и книгах, ветшавших в забросе. Не раз и не два игумен с досадой всплескивал руками — ах-де, ах, — но и только: в камору, где были сложены книги, и ногой не ступал. Так что монаха, видя, что в сем деле он вельми может быть полезен, и расспрашивать не стали, откуда и как в Муроме оказался.

На другой же день свели его в камору с книгами, сказали:

— Послужи, послужи, дело богоприятное.

Григорий Отрепьев поднял с пыльного пола заплесневевшую от небрежения книгу, с осторожностью перелистнул страницу, побежал глазами по строчкам.

Приведший его в камору монах подумал: «Интерес в нем к книге есть». Отступил к дверям — в каморе было холодно, сыро, — сказал, мягко округляя губы:

— Вот и хорошо, вот и славно. Давай, брат, порадей.

Отрепьев, отрываясь от древних страниц, взглянул на него:

— Чернила мне надобны, бумага, перья.

— Будет, будет, брат, — ответил монах, — все, что надобно, будет. — И вышел.

С того часа Григорий накрепко засел в каморе с книгами. Пробежит, поспешая, по заваленному снегом двору в трапезную, похлебает, что дадут, и опять в камору. Игумен, иногда заглядывая к нему,

Вы читаете Борис Годунов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату