высветилась чадящими языками пламени, зашумели голоса, и показалось, что город и не спал вовсе, а только и ждал команды московского воеводы. Странного, правда, в том ничего не было. Почитай, у всех порубежных городков всегда была тревожная, неспокойная жизнь, которая вот так вот, в любую минуту, могла круто измениться.

Едва солнце поднялось, люд новгородский, как мухи, облепил крепостные стены. Столько напора проявил Басманов! Даже чернецов из монастыря на работу выгнал. Сказал строго игумену:

— Кто от работы уклонится — батоги. И без пощады!

Тот за щеки взялся, затоптался, как гусь на молодом ледке, но возражать московскому воеводе не посмел. Уж больно наряден был московский гость, грозен да и говорил так уверенно, что за ним, и без упоминания царского имени, чувствовалось, стоит сила державная. Какой здесь спор! Потянулись монахи, тряся рясами, к крепостным стенам. Лица унылы, однако взялись за работу.

Стучали топоры, визжали пилы, и, меся грязь, черниговский люд вгрызался в землю, отрывая обрушившийся, запущенный крепостной ров. Басманов сомнения, смущавшие от Москвы, отбросил и поспевал повсюду. То на стене его видели, где он указывал, как новые плахи класть, то во рву обнаруживался и крепким словом подгонял мужиков, то скакал к раскатам, и уже и там раздавался его голос. Местный воевода не знал, как за ним и поспевать. Охал только: «Ох, батюшка, да ох, батюшка!.. Куда поспешать так? Успеется!» Но Басманов цыкнул на него, и тот, присмирев, уже молча, с мученической улыбкой семенил за ним, удивляясь безмерно московской прыти. «Вот они, — думал, — царские-то любимцы какие. Трудная жизнь. За царскую-то любовь плата большая. Не приведи, господь, и помилуй».

Видя, что от такого помощника проку нет, Басманов подступил к воеводе и сказал, глядя в упор круглыми и яростными глазами:

— Вот что, воевода…

Тот, вымотавшись в непривычной гонке, еле на ногах стоял, но всем лицом ловил Басмановы слова.

— Здесь нам двоим делать нечего. Поезжай-ка ты окрест, по малым крепостцам, и гони сюда царским словом всех, какие там ни есть, стрельцов и дворян.

— Батюшка! — всплеснул руками воевода. — Да сумею ли я?

Басманов взял воеводу за грудки, тряхнул так, что у того зубы щелкнули и голова замоталась, сказал:

— Сумеешь. А не сумеешь — царский тебе строгий суд! Воевода от рождения ничего страшнее не слышал. У него челюсть отвалилась, но он придержал ее рукой, сел в возок.

Вслед ему Басманов крикнул:

— В два дня обернись, да гляди мне! — Кулаком погрозил.

Два дня Басманов и на час на лавку не прилег и другим не дал. А стрельцы, не говоря уж о городском люде, валились мешками там же, где и работали, но он — нет. По ночам велел костры палить, водой отливать тех, кто на ногах не стоял. И все гнал и гнал:

— Быстрей, быстрей!

Ругатель был, распалялся, лицо чернело, ходил по стенам — и от него отшатывались. Вроде бы и не в себе уже был человек. Двужильный.

Костры полыхали во рву и у стен; люди, замерзая, жались к огню. Но Басманов и от костров иных, больно задерживающихся у жаркого пламени, отгонял. Кричал свое:

— Быстрей, быстрей!

Многие сомневаться стали: «Пошто такая гонка?»

— Вор придет, — отвечал на то Басманов, — увидите. За добрыми стенами-то способнее будет, стены-то оборонять.

И люд с тем соглашался.

К исходу второго дня Басманов кое-как добрался на плохих ногах до воеводского дома. Ему подали миску с лапшой. Он поглядел тупо, взял ложку. Голова сама собой клонилась, ныряла к миске, но Басманов упрямо вздергивал ее, тянулся ложкой. Жирная обжигающая лапша все же взбадривала, горячая волна разливалась по саднящему телу. Наконец он положил ложку, поднял красное, вареное от усталости лицо.

В дверях стоял местный воевода.

— А-а-а… — протянул, еле-еле ворочая языком, Басманов, — обернулся-таки. Ну, показывай, кого привел.

Воевода, весь забросанный ошметьями грязи и, видно, смирившийся со своей незадавшейся долей, ни слова не ответив, повел Басманова на крыльцо. Басманов шел, спотыкаясь о пороги.

— Кто такие пороги, — выругался, — нагородил?

Воевода только взглянул на него.

На площади под непрекращающимся снегом с дождем стояло с полтысячи казаков да мужиков еще столько же, набранных в спешке воеводой по деревням. Ближе к крыльцу на конях и на телегах — понял Басманов по оружию — дворянства сотня. И даже усталость с него слетела, как ежели бы он чарку водки хватил двойной крепости. Изумленно повернулся к стоявшему поникше воеводе.

— Ну, — вскричал радостно, — порадел ты, порадел! Ах, молодца! — обхватил воеводу за плечи и, заглядывая в лицо, в другой раз вскричал: — Молодца!

Притиснул к груди. Одушевился безмерно и крепость разом обрел.

Однако вот одушевления и крепости в эти дни Москве недоставало. Нахохленной стояла белокаменная — сумно на улицах, пустынно на площадях. Над городом волоклись рваные тучи, кропили землю холодной моросью. Воронье и то приуныло. По утрам с хриплыми криками слетало с бесчисленных кремлевских церквей, взбрасывалось к низкому небу черным скопом и уходило за Москву-реку. По вечерам возвращалось тем же порядком. Казалось, палку кинь — и зашибешь одним разом с полдюжины длинноклювых. Но да кому палку ту хотелось поднимать? Садилось воронье на кресты, на древние башни и, поорав по-пустому на голодное брюхо, замолкало до утра.

Думный дворянин Игнатий Татищев, заступивший место печатника, как ушел в тень знаменитый дьяк Щелкалов, сидя в приказе у жарко пылавшей печи, покряхтел, пошелестел лежащими перед ним бумагами и надумал войти к царю с предложением.

В палате было сумрачно. Оконца едва пропускали тусклый свет. Игнатий крикнул, чтобы принесли свечи. Свечи принесли в тяжелом медном шандале, поставили на стол.

— Ступай, — ворчливо сказал Игнатий гнувшемуся приказному. Пожевал губами. Свечи, разгораясь, тянули желтые языки пламени. Печатник уставился неподвижными глазами на трепетные огоньки и надолго задумался.

Был думный дворянин на Пожаре, когда, юродствуя, со злой улыбкой, шутовским голосом боярин Василий Шуйский объявлял московскому люду о смерти царевича Дмитрия, и не понравился ему боярин. Шибко не понравился. Игнатий тогда в бок ткнул царева дядьку Семена Никитича и головой кивнул на ломавшегося на Лобном месте князя. У царева дядьки и так глаза таращились, а посмотрев на Татищева и услышав его жаркий шепот: «Что же это, а?» — он еще и более вытаращился, но слова не сказал. И печатник понял: юлит, ужом вертится самый ближний царю Борису человек. «Перед боярином Шуйским, — решил печатник, — знать, и этот робеет. А ныне князь Дмитрий Шуйский, младший брат Василия, послан с ратью под Брянск. А оно-то одно — что Дмитрий, что Василий. Какая же он голова рати, ежели старший, что хороводит в роду, на Пожаре перед московским людом дурака валял? Видно, в какую сторону они смотрят». Знал Игнатий и о другом. Большую рать собирали для посылки на встречу вора и во главу ее прочили первого в Думе боярина, князя Федора Ивановича Мстиславского.

Свечи оплывали, капли воска сползали на медь шандала. Игнатий протянул руку, пальцем потрогал теплый воск. Мягкая светлая капля легко подалась под рукой. «Да, — подумал печатник, — боярин Федор… Будет ли он стоек?» И засомневался. Помнил, помнил, как кипели бояре, когда умер царь Федор Иоаннович, и Москва, в ожидании нового царя, шумела. Князь Мстиславский в поддержку Бориса тогда и словом не обмолвился. Какое там! Поддержка… Ведомо было Игнатию, что первый в Думе боярин в те дни сам о троне думал и высоко в мыслях залетал. Так будет ли он ныне опорой?

Вы читаете Борис Годунов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату