кровопролитию вине бывший…
Степану представилось что-то красное, кровавое, дикое. Свет свечей ударил по глазам и еще больше удивил пугающие краски, замельтешившие в глубине сознания. Он опасливо оглянулся.
Братия стояла, опустив лица. Степан увидел: запавшие в неверном свете свечей глаза, тенями прорезанные по лицам морщины, черные пальцы, прижимавшиеся ко лбам. И представилось ему, что на Русь идет что-то страшное. То, что не пощадит святых церквей, разрушит города, веси, изломает даже и саму землю с ее полями и лесами, выплеснет реки и озера.
И тут он вспомнил увиденный им однажды вихрь, катившийся воронкой по степи. Вихрь падал в травы сверху из черной тучи и, раскачиваясь и клонясь, двигался по степи. В те минуты табун Степанов, сбившись плотно тело к телу, застыл в напряжении, и он, табунщик, понял, что нельзя в сей миг позволить сорваться лошадям с места. Одна лошадь сделает шаг — и тогда, ломая ноги и калеча друг друга, табун покатится по степи в бешеной скачке, которая навряд ли кого-либо из лошадей оставит в живых. Степан шагнул к жеребцу и обхватил его за шею. «Стой, стой, милый! — закричал в ухо, перекрывая вой ветра. — Стой…»
— …крестопреступник, разбойник, душегубец, человекоубиец, кровопиец, — обрушивалось с высоких сводов, — да будет проклят!
И упало последнее, убивающее:
— Анафема!
Лошадей в страшный вихрь табунщик удержал. После службы в соборе Степан подошел к монаху Пафнутию и, не поднимая лица, сказал:
— За сеном я приехал.
Пафнутий поглядел на него долгим-долгим взглядом. Глаза у монаха страдали.
— Правильно, — сказал он, — правильно, сынок. Будет тебе сено. Будет.
Пан Юрий Мнишек больше и больше удивлялся, глядя на мнимого царевича. Этот человек был непостижим для его ума. В мнимом царевиче все было противоречиво. Потерпев поражение при штурме Новгорода-Северского, он впал в черную меланхолию, но уже через неделю, услышав громкие крики толпы, приветствовавшей его после службы в захудалой деревенской церквушке, гордо поднял голову и, казалось, перестал замечать и пана Мнишека, да и все польское рыцарство, которое только несколько дней назад униженно умолял не покидать его и спасти от казавшихся ему вокруг врагов.
Одна нелепость дополнялась другой.
Отрепьев, во время скитаний по Польше мывший посуду в кухне у захудалого пана Габриэля Хойского, воспринял сдачу сильнейшей крепости Путивля как нечто обычное и даже долженствующее. Это было невероятно.
Пан Мнишек и мнимый царевич сидели за столом, когда гонец привез неожиданную весть. Отрепьев выслушал посланца путивлян, не выразив ни удивления, ни радости, и со спокойным лицом продолжал ужин. Он даже не взглянул на пана Мнишека, который в ту минуту от изумления чуть не подавился глотком вина.
Но через несколько дней, получив очередной отказ от воеводы Петра Басманова сдать Новгород- Северский, уже разбитый до обвала земляного, мнимый царевич впал в такую растерянность и такое отчаяние, что его едва усадили в седло.
С паном Мнишеком они стояли на холме, значительно отдаленном от Новгород-Северской крепости, но и с этого расстояния было видно, что города, почитай, нет. Есть дымящиеся развалины, и еще день- два — и защитникам крепости нечего будет оборонять, однако у мнимого царевича так тряслись руки, что он едва-едва удерживал поводья коня.
И тем более удивило пана Мнишека равнодушие, с которым мнимый царевич воспринял известие о переходе на его сторону Комарицкой волости. Комарицкие люди приехали в лагерь мнимого царевича с объявлением о подданстве и двух связанных воевод приволокли, но мнимый царевич даже отказался выйти на крыльцо и встретить их, сказавшись больным. Так же, без проявления каких-либо чувств, он принял весть о том, что ему поддалась волость Кромы. Но впал в буйство и ярость после того, как увидел собранные в дорогу сундуки Мнишека. Вскочив в палаты пана Мнишека, он бешено, с пеной на губах, закричал, что это предательство, хотя в свое время, выслушав робкое заявление Мнишека об отъезде, едва разомкнув презрительно сложенные губы, спросил равнодушно: «Когда пан предполагает выехать в Варшаву?»
И все. А сейчас он тряс головой и по-подлому громко, не считаясь с тем, что его слышат жадные на чужие слова уши, орал на Мнишека, как на последнего холопа. Пан должен был пригласить для его успокоения личного посланца панского нунция и еще двух иезуитов, Чижовского и Лавицкого.
Иезуиты говорили с мнимым царевичем больше часа. Когда пан Мнишек вошел в палату к мнимому царевичу, тот сидел у окна и на лице его была такая усталость, будто он прошел многоверстный путь и наконец присел в изнеможении. Лицо с запавшими щеками, с явно проступившими синяками под глазами, по-восковому светилось. Руки тяжело и безвольно лежали на лавке. Мнимый царевич вяло поднялся навстречу Мнишеку и обнял его. Пробормотал невнятное и опять сел на лавку. Больше Мнишек не добился от него ни слова.
Помимо этих странностей мнимого царевича, путающего большое, что могло влиять на ход происходящих событий, и малое, которое ни в коей мере не меняло ничего, пана Мнишека беспокоили и другие тревожные обстоятельства.
В лагерь мнимого царевича с каждым днем все прибывал и прибывал вставший на его сторону люд. И первое время это радовало и обнадеживало Мнишека. Как же иначе: с каждым прибывшим — будь то казак или мужик — увеличивалась сила мнимого царевича. Но пан Мнишек, однажды проезжая по лагерю, обратил внимание на то, что лиц польских среди множества прибывающих мужиков и казаков почти не видно. И это его неприятно поразило.
С ним произошло то же, что происходит с хозяином, который ждет по весне, как вешние воды заполнят пруд посреди его угодий. Хозяин насыпает валы, которые бы сдерживали воды, укрепляет берега и с радостью встречает первые весенние потоки. Его радует, как, растопленные солнцем, снега дают первые воды, он счастлив, услышав звон и гулкий шум струй — залог будущего урожая. Но вот пруд заполняется. В водах уже чувствуется глубина и сила, они так полно подперли берега, так широка их гладь, что это несказанно веселит глаз. И вдруг хозяин видит: воды продолжают прибывать, и он с ужасом понимает, что еще немного, чуть-чуть — и вешнее половодье сровняется с подпирающими его валами, а там и пойдет через верх. Тогда конец пруду: воды размоют, развалят, растащат, сметут берега.
В смущении вернулся пан Мнишек в свои палаты. По дороге к дому он все оглядывался и оглядывался с высоты седла, отыскивая польские лица, но в глаза бросались казачьи косматые папахи, серые кожухи, свитки, армяки, треухи да московитские кафтаны. И неосознанная тревога обожгла его. В задумчивости он слез с коня, отдал поводья холопам и прошел в палату. Постоял у теплой печи, погрел руки о беленый ее бок, потер ладонь о ладонь, стирая известь, шагнул к окну… Ему вспомнился Краков, король, благословляющий мнимого царевича, длинные столы, накрытые сверкающей посудой, радостные лица. И музыка, музыка услышалась, увиделись летящие в танце платья, щелкающие шпоры изящных кавалеров. «Да, — раздумчиво прошло в мыслях, — это было другое, вовсе другое». И тут же в голове встал вопрос: «Так что же так обеспокоило?» Вешнее половодье, заполняющее пруд, еще не виделось ему. Он, может быть, где-то в глубине сознания едва-едва услышал шум вод, но не понял, чем это может грозить. Была только тревога. Не больше. И было стоящее перед глазами невольное противопоставление: роскошного Кракова и толпы презренной черни лагеря мнимого царевича. И все-таки уже и это — едва услышанные признаки весеннего половодья и противопоставление Кракова и лагеря мнимого царевича — его напугало. «Но почему? — спрашивал пан Мнишек себя. — Почему?»
Ответ, конечно, был. Но пан Мнишек или не хотел его найти, или не мог. Это было сложнее, чем закрутить дворцовую интригу, на которые он был большой мастер. Здесь надо было заглянуть поглубже в свою душу и четко определить — кто он, пан Мнишек, и чего он, в конце концов, добивается, переступив рубежи российские с войском мнимого царевича? Но вот на это-то пана Мнишека и недоставало.
Пан все еще размышлял о неожиданно возникшей тревоге, когда в палату вошел ротмистр Борша. Лицо ротмистра было необычно возбужденно. Срывающимся голосом он сообщил, что в семи верстах от