Среди стрельцов кто-то растерянно ахнул. Стоящий подле Арсения могучего сложения сотник шапку передвинул на лоб. Другой стрелец зло ощерился и, поворачиваясь всем телом в одну и в иную сторону, заговорил с ожесточением:
— А? Псы… Вот псы… Ну держись… Псы поганые… Неймется им…
На худом его лице угласто проступили скулы. Царев дядька, раздувая от натуги шею, прокричал:
— И за то будет вам, стрельцы, царева благодарность и царева милость!
Получаса не прошло, как полк, вытянувшись по степи, пошел к Цареву-Борисову. Кони, туго натягивая постромки, хрипели в тумане, стучали по сурчиным взгоркам колеса телег, глухо били в землю стрелецкие каблуки.
— Во как, дядя, дело-то обернулось, — заглядывая в лицо Арсению, сказал Дубок.
— Ничего, парень, — ответил стрелец, — ничего, поглядим…
Полк прибавлял и прибавлял шаг. Стрельцы были злы.
— Как, — говорили, — опять верхние за прежнее принимаются?
— Знать, без набата да резни невтерпеж…
— А верно, ребята, слава богу, живем мирно под Борисом, чего уж…
— Да…
И полк еще наддал в шаге.
В одной из передовых телег катил Семен Никитич. Полковник, сидевший рядом, поглядывал на него, ждал, чего скажет боярин, но царев дядька помалкивал. Вот и с яростью бросился в степь боярин, а как подходить стали к Цареву-Борисову, примолк. Понимал: в крепости и стрельцов, и казаков довольно и, ежели возьмутся они крепко, прихлопнут полк, как муху. В Кремле, перед царскими очами, вольно было пыжиться силой, задорить и себя и других, ан вот в степи по-другому представился Семену Никитичу Бельский. Издали-то и кошка мышью кажется, а вблизи… Знал Семен Никитич: воеводе Богдану ловкости не занимать. Этот всякое видел… Телегу потряхивало, и настороженно поглядывал из-под низко надвинутой шапки царев дядька. Складки шубы, в которую кутался он зябко в предутренней сырости, топорщились, ложились по-неживому. «Знать, — подумал полковник, — под шубой-то кольчужка… Ну-ну…»
Царев-Борисов открылся взору вдруг. Засинело впереди, и тут же проглянули в тумане беленые дома, а вокруг них вал и крутые раскаты. Городок спал, и ни огонька не светило за валом, не поднималось ни дымка. Зоревой, сладкий для сна час баюкал Царев-Борисов. Раскаты были изумрудно-зелены, безмятежно играли росой.
Полк остановился. Горяча коня, на виду у всех к телеге Семена Никитича подскочил Лаврентий. Царев дядька сказал ему слово, и Лаврентий, жестко приняв поводья, развернул коня и негромко, но так, что услышал каждый, свистнул в прижатый к губам палец. «Ну, этот, — подумал Арсений, — не только плясать умеет. Так-то свистеть на большой дороге учатся, да и не каждому наука эта дается». А из-за стрелецких телег уже выскакивали шедшие с полком одвуконь люди Лаврентия. Немного, с полсотни, но, по всему видать, тоже из тех, что не только шутки шутят. Кремлевские жильцы. Как один подбористые, рослые и, чувствовалось, в седле крепкие.
Не мешкая, без лишней суеты, полусотня сбилась клином и пошла к крепости. По дороге пыль завилась. Легкая степная пыль и горькая на вкус, так как трудно сказать, чего больше пало на древние эти дороги — дождей или крови половецкой, кипчакской, татарской, монгольской, русской и иных многих народов, никак не умевших в войне поделить благодатные сии земли. А ей-то, земле этой, одного, наверное, хотелось — плуга, который бы и накормил всех, и помирил. Но нет, опять вот стучали по ней, пылили копыта боевых коней.
Полку было велено, чуть приотстав, идти следом.
— Что, дядя? — спросил Дубок.
Арсений оглянулся на него и в другой раз отметил, что стрелец-то еще мальчонка, не более. Предутренний свежий ветерок даже щеки ему окрасил по-детски ало.
— Ничего, — ответил, как и в первый раз, — молчи.
Лаврентий с полусотней подскакал к воротам. И как ежели бы ему невтерпеж было, как ежели бы гнал он от Москвы, не щадя, коней по срочному цареву приказу, а вот те на — замедление вышло оттого, что воротная стража, не помня службы, спит в предутренний час, — закинул голову к смотровому оконцу и вскричал нетерпеливо и властно:
— Э-ге-ге!
Оконце растворилось со скрипом. Моргая, выглянул стрелец.
— Ну! — вскричал Лаврентий. — Спите!..
И пустил крепкие слова да так по-московски курчаво и солоно, что у стрельца и тени сомнения не осталось в том, кто подскакал к воротам. Через минуту растворилась воротная тяжелая калитка, и стрелец вышагнул навстречу подскакавшим. Хотел было порядка для спросить все же, кто, мол, такие и отчего в такую рань тревожат, но Лаврентий взмахнул плетью, и она удавкой охлестнула горло стрельцу. Воротной захрипел и упал с вывалившимся языком. А молодцы Лаврентьевы уже вломились в калитку и вязали полусонную стрелецкую стражу.
Далее, почитай, все так и сталось, как задумал Семен Никитич. Полк вошел в ворота и растекся по крепости еще до того, как стрельцы Бельского разлепили глаза ото сна. Москва с носка бьет и сразу на грудки садится.
Полусотня Лаврентия подскакала к воеводину дому. Стрелец с крыльца вскинул было пищаль, но Лаврентий метнулся в сторону, подскочил к стрельцу и наотмашь рубанул ладонью по груди. Стрелец повалился, глухо стукнувшись головой о перильца. Лицо у него посинело. Глаза вылезли из орбит. Вот как умел подручный Семена Никитича, ну да то давно было известно. Лаврентий вскочил в горницу. Богдан голову поднял с подушки, увидел чужого человека и метнулся рукой к сабле.
— Лежи, — жестко, так, что у воеводы рука опустилась, сказал Лаврентий. И уже вовсе тихо, даже с лаской, повторил: — Лежи.
Бельский замер: не без ума был воевода и разом сообразил, что за человек вскочил к нему в горницу. Кровь прилила к глазам у боярина, и подумал он, что лучше бы ему умереть сегодня не просыпаясь.
Тяжко ступая по скрипучим половицам, вошел Семен Никитич. Постоял, оборотил лицо к Лаврентию, сказал:
— Выйди.
И, только дождавшись, когда стукнула дверь, присел на лавку. Достал большой платок, отер лицо и усы, сунул платок в карман, повернулся к Богдану. И хотя вот в исподнем взял воеводу, но не позволил себе Семен Никитич ни улыбки, ни усмешки, но только поднял глаза и долгим взглядом посмотрел в лицо Бельского. Что было в его взоре, прочел Богдан, и лицо воеводы посерело, уши прижались к голове, к легкомысленно, бездумно взлохмаченным, взбитым во сне волосам. За окном хлопнул выстрел, другой… В лице Бельского мелькнуло живое. Но Семен Никитич и бровью не шевельнул, лишь, чуть разомкнув губы, сказал:
— То пустое.
Выстрелы смолкли. Двое в горнице застыли в молчании.
Пустое, однако, для царева дядьки Семена Никитича было последним мгновением молодой жизни московского стрельца Игнатия Дубка.
Правая рука воеводы в Цареве-Борисове, сотник Смирнов, услышав тревожный шум на улице, глянул в окно, увидел московских стрельцов и, все уразумев разом, как и воевода его, выскочил из дома и садами, хоронясь, пошел к задним воротам крепости. Знал: кому-кому, а ему-то в первую очередь голову сорвут. Еще и так подумал: «Бельскому, по знатности рода, царь Борис может и оставить жизнь, а мне — петля». Бежал по саду, ломясь сквозь сучья, задыхался и, не сообразив в спешке, как незаметно пробиться к воротам, вылетел на стрельцов. Повернул, но за ним уже бросились двое. Смирнов вскинул пищаль и чуть не в упор ударил в Дубка. Дубок еще увидел, как пыхнул дымком порох на полке пищали, различил огненный всплеск, и все для него померкло. Арсений подхватил молодого стрельца, положил на землю, раздернул кафтан на груди. Из раны черным ключом била кровь. Дрожащими руками Арсений приткнул к ране тряпицу, но на глаза Дубка уже опускались чернеющие веки. И вдруг до боли остро, ясно, как в яви, увиделась Арсению крохотка синица-московка, далекие годы назад закрывшая глаза в его трепетной мальчишечьей ладони.