Петр Андреевич с годами по утрам подниматься ото сна стал нелегко. Фыркал, чмокал губами, вздыхал, ворочался. Потом все же вылезал из-под перины. Слуга подавал обширнейшие панталоны. Петр Андреевич норовил еще свалиться в подушки, но панталоны кое-как водружали на него, и Толстой восставал к дневным трудам.
Первой заботой был завтрак. Петр Андреевич предпочитал утром, прежде чем откушать чего-нибудь плотного, поесть щей. И не просто щей, каких ни попало, а выдержанных день или два и подогретых в глиняном горшке.
Когда подавали горшок на стол, Петр Андреевич подвигал его поближе и, склонившись, вдыхал пар. Вот тут-то лицо его окончательно после сна разглаживалось, глаза разгорались, и видно было, как кровь восходила по жилам.
Оживившись, Петр Андреевич брал в руки ложку.
По объявившейся у него привычке, любил он во время еды высказывать вслух приходившие вдруг мысли, даже если рядом с ним никого и не было. Случаи такие были, правда, редки, так как Петр Андреевич считал, что за стол одному садиться глупо. Мысли рождались у него за столом разные. По поводу щей Петр Андреевич, например, говорил такое:
— Щи непременно надо варить загодя и выдерживать на холоду. Ежели подавать их с пылу с жару, то это вовсе не щи, а так — одна видимость, вроде бабы по первому году замужем. Пороху много, а толку чуть.
Впрочем, частые гастрономические рассуждения Петра Андреевича были все же не столько выражением натуры гурмана, сколько лукавством. За словами, которые он так охотно рассыпал, сидя за столом, был не только восторг по поводу подаваемых блюд, но прежде желание разговорить вкушающего с ним хлеб. Петр Андреевич был убежден, что человек нигде не бывает столь откровенен, как за столом.
Откушав, Петр Андреевич приказывал закладывать карету. И собирался к выезду так же не торопясь и ничем не омрачая приятные воспоминания о завтраке.
Наконец, выйдя во двор, он быстро подходил к карете, как если бы гнались за ним, и останавливался подле нее словно вкопанный.
Далее торопить его было нельзя. Петр Андреевич осматривал карету. Примечал все: и где потертость какая или трещинка, где камушком ударило или щепочка, отлетев от копыт на ходу, зацепила. Не скрывались от него и мелочи.
— Здесь вот навозец прилепился, а там, — он смотрел на кучера, — недогляд вышел. Голуби у тебя в конюшне-то. Видишь?
И он показывал перстом на некое пятнышко. Выражал сомнения, не скажется ли то пагубно на прочности всей кареты.
— А то может от того, — разводил руками, — и беда случиться.
Так, осмотрев все не спеша, садился в карету и приказывал трогать, махнув рукой на возможные незамеченные порчи и неисправности. Карета ехала не то чтоб уж быстро, но к концу дня оказывалось, что Толстой успевал побывать во множестве мест.
После поездки в Эренберговский замок наладился Петр Андреевич ездить по венским купцам. И заезжал к тем, кто торговал фуражом. Овсы все больше смотрел по амбарам, сеном интересовался, не пренебрегал соломой.
Говорил с купцами подолгу. Сколько продать может? Возможно ли договориться о дальнейших закупках? Только ли в венских амбарах фураж взять можно, или купец доставит закупленное зерно и сено в место указанное?
Купцы спрашивали: куда именно он прикажет фураж привезти? Петр Андреевич отвечал с неохотой. Тянул, мялся заметно. Но называл все же места поближе к землям силезским. А то и прямо силезские города указывал.
Купцы много тому дивились. Толстой же, не забыв представиться полным титулом и имя назвав, ехал дальше.
Смотрел другие амбары. Зерно в руки брал. На зуб пробовал: не подмочено ли, не проросло ли, сладко ли или хлебной тлею попорчено и прогоркло? Сено тоже рассматривал внимательно: луговые ли травы, а может, с окосов лесных или, того хуже, взяты на болотах? Говорил:
— Болотные травы лошади поедают охотно, но потом пузом маются и силы теряют. Дует их изнутри.
Округляя руки вокруг чрева своего, показывал, как то бывает. Тут же поучал:
— Такой вздувшейся лошади надо брюхо гвоздиком проковырять. Оно и опадет. Однако уточнял: — Но не всегда таким манером пособить можно.
Представлялся опять же всеми титулами и ехал дальше. От поездок тех по городу пошел большой разговор. Даже шум получился. А Петр Андреевич, объездив всех купцов-фуражиров, заперся в доме и носа в город не показывал.
Авраам Павлович Веселовский намекнул ему, что-де не мешало бы вице-канцлеру нанести визит, в связи с тем что Петр Андреевич в Эренберговском замке был и царевича хоть и мельком, но сам зрел в башенном окошке.
— Угу, — на то ответил Толстой, но с места не сдвинулся. И еще день сиднем просидел, не ударив палец о палец.
Тогда-то к нему пришел человек. По виду немец. Сказал почтительно дворне:
— К господину Толстому имею поручение.
Его провели. Когда уходил немец, глазастая дворня приметила: с крыльца сошел он довольный. Знать, отблагодарил его Петр Андреевич хорошо. Старый слуга прошамкал с завистью:
— Бывает же людям счастье.
Доложили Веселовскому. Он прошел к Толстому, но тот и не обмолвился, что был у него гость. Авраам Павлович поговорил о пустяках да с тем и вышел. Недоволен был: что за секреты такие? Толстой же ходил по комнате и губами играл:
— Бум, бум, бум…
На следующее утро неожиданно к дому русского резидента подъехала пышная карета. Авраам Павлович всплеснул руками, узнав в вышедшем из кареты господина вице-канцлера Шенборна.
Веселовский бросился к Петру Андреевичу. Толстой ника кого удивления не высказал. Напротив, взглянув на хлопотавшего растерянно Авраама Павловича, сказал:
— Менувет перед графом сим танцевать нам не следует. Сказаны были те слова тоном строгим.
По весенней грязи, по самому что ни есть бездорожью Меншиков отправился в Москву. Говорили ему:
— Что ты, князь? Повремени. Лошади тонут в грязи. Разливы вокруг…
Но Меншиков не послушался совета. В Москву надо было позарез.
Разговоров разных слишком уж много пошло. Объявились люди в северных лесах, говорившие, что царству-де Петрову конец. В Петербурге предсказывали наводнение на весну, которое город новый смоет, и останется, мол, от него один кукиш, скалой из земли торчащий. Болтали и о царевиче Алексее: заступник- де веры и Петр за то услал его в земли чужие.
Меншиков уверен был: разговоры идут из Москвы. Вот и поехал посмотреть знать московскую. Захватил с собой и Федора Черемного. В поездке Федора к себе не приближал, чтобы неизвестно было, кто таков и зачем едет. Черемной держался в сторонке. Так, на седьмом возу в обозе, под десятой рогожкой, едет смирный человек. Мало ли кого знакомцы посадили. В Москву надо — вот и пристал.
А грязи было подлинно как никогда. Не езда по такой дороге, а мучение одно. Десять верст за день обозом пройдут — и рады. Трети пути не доезжая до Москвы, Меншиков не выдержал, обоз бросил. Не по его нетерпеливой натуре была такая езда.
Пересел на верховую лошадь, двух заводных коней взял и с драгунами ускакал вперед.
Обоз тащился все так же, еле-еле выдираясь из грязи. Топи миновали на пятнадцатые сутки. Вылезли на сухой пригорок. У лошадей глаза кровью налиты от натуги, ноги дрожат. Мужики закричали:
— Переждать надо малость! Скотину замордовали! Остановились. Мужики слезли с телег, захлопотали насчет горячего. Кое-где задымили костры.