— Что? — спросил Черемной. — Все копишь деньгу-то? — Скривил рот: —А зачем?
Голый молчал.
— Ладно, — сказал Черемной, — привет я привез тебе от отца протопопа церкви Зачатия Анны в Углу.
У юрода по лицу судорога вроде пробежала, и он клюку швырнул в угол. Хохотнул, как всхлипнул:
— А напугал-то, напугал… Вот напугал…
— Ты не веселись прежде времени, — сказал Черемной, — спроси лучше, откуда мне имя твое известно? Ярославскую дорогу помнишь? Целовальника помнишь? Детей его, тобой побитых, помнишь?
Юрод попятился в угол. Крестом обмахиваясь, зашептал:
— Свят, свят…
— Не гнуси, — оборвал его Черемной, — то для глупых оставь. Садись! Спрашивать тебя буду, а ты отвечай.
Голый Иван рассказал, что старица Елена живет в монастыре не по обычаю монашескому и иноческих одежд не носит. Сказал, что ходят к ней люди разные. Дворяне окрестные наезжают. И которые издалека также бывают. И еще сказал, что старица Елена многажды к себе пускает, днем и по вечерам, Степана Глебова.
— А то зачем? — спросил Черемной.
— По бабьему делу, должно.
— Тьфу, — плюнул Черемной. — Ты говори, кто тот Степан Глебов?
— Капитан. Послан в Суздаль для рекрутского набору.
— Так, — протянул Черемной, — а письма, письма в Москву старица посылала?
— Носили письма.
— Об Алексее, царевиче, сыне своем, какие речи говорит?
— Не ведаю.
Нагнул голову, пряча лицо. Понимал: то похуже целовальникова воровства. Здесь за спицы сразу возьмутся. Тянуть не будут.
— А ты что кричал у церкви Анны в Зарядье, что здесь, в Суздале, на паперти выл?
— Не помню, без памяти был. Позвонки у меня поломаны, мысли заходятся.
— Вспомнишь, — сказал Черемной и поднялся, — все вспомнишь. Позвонки мы тебе враз вправим. — Шагнул к лестнице. Сказал еще: — Сиди. И из монастыря не высовывайся. Протопопу от тебя я слова передам.
Погрозил глазами и вышел. Решил так: Ивана Голого отдавать сейчас власти, чтобы заковали в железа, рано. И так будет сидеть молча. Напуган вдосталь. Клубок же весь — и монастырский, и протопопов — не его, Черемного, дело шевелить. То большим людям под силу. К светлейшему князю Меншикову идти надо, и идти не мешкая.
Царевич Алексей встретил Толстого стоя.
Петр Андреевич неловко зацепился в дверях шпагой, но поправился и шагнул к царевичу бодро. Согнулся в поклоне низком. К наследнику пришел престола российского, спину жалеть не приходится. Румянцев у дверей застыл и по чину офицерскому руку к треуголке поднес.
Петр Андреевич выпрямился и только тогда в лицо наследника взглянул. Где-то в чреве у Толстого жилка малая дрогнула: черты Петровы он угадал в Алексее сразу.
— Здравствуй, ваше высочество, — сказал Толстой совсем по-домашнему, мягко, как если бы те было говорено в Москве, а не в далеком замке Сант-Эльм у неведомого многим Неаполитанского залива, в чужом городе.
Но наследник промолчал. Петр Андреевич прочистил завалившее горло, сказал:
— Имею честь передать, ваше высочество, письмо батюшки твоего, царя Великая, и Малая, и…
Осекся. Царевич шагнул к нему и протянул руку.
От дверей грохнул ботфортами капитан Румянцев. Из-за отворота мундира выхватил конверт, передал Толстому. Петр Андреевич полнее конверт царевичу. Румянцев отступил к дверям.
Толстой, глаз не поднимая на Алексея, слушал, как шуршала у наследника в руках бумага, как перебирал он хрупкие листки, на одном из которых стояла дрожащей от боли рукой начертанная косо подпись «Птр».
Письмо царевич прочел. И голосом неуверенным — Толстой отметил — сказал:
— Сего часу не могу ничего ответить, понеже надобно мыслить о том гораздо.
— А что же, — осторожненько начал Толстой, — вводит тебя в сумнение, ваше высочество?
Алексей толкнул стул, сел. Сказал покрепче:
— Возвратиться к отцу опасно и перед разгневанное лицо явиться небесстрашно, а почему не смею возвратиться, о том письменно донесу протектору моему, его цесарскому величеству.
Петр Андреевич лицом потемнел:
— Протектор твой — самодержец российский, Петр Алексеевич. И другого протектора быть не может, ибо наследник ты престола его!
Брови густые Петр Андреевич насунул на глаза хмуро и слова те произнес с очевидным гневом. Знал: говорить так с царевичем не брех пустой. Отец с сыном и помириться могут. Кровь-то одна. Помнил и другое: промеж двух глыб стоять нельзя — расшибут вдребезги. Но за державу Российскую обида его взяла. Вот ведь как получалось: у наследника престола российского протектором стал цесарь германский. Такого и не придумаешь.
Не сдержал себя Толстой. И Алексей взял круто. Заквасочка-то у него была Петрова.
— Батюшка мой царь над Россией, а я в землях австрийских. А ежели грозить мне будете и пугать чем-либо, то я под святую руку римского папы отдамся. Оттуда меня не возьмете.
Но только больше старика разгневал. Петр Андреевич вплотную к нему подступился, крикнул, колыша чревом:
— С кем говорю я: с царским сыном, российского трона наследником? Или с изменником страны своей, хулителем державы Российской?
И так яр был Петр Андреевич Толстой, что Алексей, поднявшие со стула, попятился. Сила перла на него. Сила российская, несокрушимая, безудержная, непреодолимая.
— Батюшка твой, царь российский, земли воюет для народа своего и в ратном деле наитруднейшем кровь пролить не боится. На штурм крепостей, от мира Россию загораживающих, многажды со шпагой ходил, из пушек палил и солдат мужеством своим вдохновлял к виктории. А ты, ваше высочество, под руку чужую, говоришь, отдашься? Победам русского оружия бессмертным врагом выйти хочешь? Не слышал я тех слов! — И, от гнева распалясь, Толстой в пол каблуком стукнул. — Не слышал!
Повернулся и, не раскланявшись, пошел к дверям. Даже не взглянул на царевича. Тот шагнул было ему вслед, но остановился, опешив от такой дерзости.
Так разговору хорошего и не получилось, но Толстой понял: царевич робеет — письмо-то в руках шуршало сильно, значит, пальцы некрепки были, и решить-то еще, наверное, не решил ничего. Мечется. Понял и то, что в слабости своей Алексей зело опасен для державы Российской, так как легко может стать воровским орудием.
Подумал (матёр был Петр Андреевич): «Ладно, подойдем с другого боку. Посмотрим, как он стоять тогда на ногах будет. Оно и горькая рябина слаще становится, когда ее морозцем прихватит».
Федор Лопухин разговор с Александром Васильевичем Кикиным родне своей передал. Говорил с оглядкой, но все же сказал: царевич вернется и вспомнит, кто ему помощником в России был. А царь-де болен тяжко и, нужно думать, болезнь не осилит.
Весть ту понесла сорока на хвосте. Говорили таясь, косоротясь, но были и такие, что и не особенно речи скрывали. Русские люди поговорить любят о правителях своих.
В доме князя генерала Долгорукова сказывали, что в войсках российских, стоящих в Мекленбургии и в Польше, разговоры и недовольства и может то и к бунту привести. Солдаты и офицеры от дому, мол, долгое