– Ты знаешь, куда я ездил? – не поднимая головы, продолжал Никита Петрович. – Знаешь куда? На Суюндукские бугры, как говорят теперь – Синий Шихан. Вот там, на этот самом Синем Шихане, у родника святой великомученицы Марфы, нашел золото. Золото, Матвей! Помилуй меня, господи! Будто дьявольское наваждение! Сколько «Зарецк инглиш компани» золота намывает? Золотнички! А на Синем-то Шихане богатство, мильёны, Мотька. Мильёны сверху лежат! Своими руками у родника чуть не горстями брал… Боже мой! – Старик заметался и в бешеном исступлении стал рвать на груди рубаху.
Матвей Никитич вскочил, крестясь и нашептывая молитвы, попятился к двери.
– Желтые камушки… в щелях, в щелях… Не прозевай, Мотька, дурак! Мыльный завод, мельницы береги. Они тебе дадут золото! Голод будет! Недаром сухие ветры… Душно мне! Проба за иконами спрятана, в мешочке… кожаный мешочек… Господи Иисусе! Душно! Спаси, Матвей, спаси!.. – Никита Петрович судорожно вытянулся, взявшись рукой за грудь, резким движением наклонился вперед и грузно упал на пол.
Ошеломленный Матвей Никитич, перестав креститься, царапал ногтями дверной косяк. Через минуту, опомнившись, бросился поднимать отца и сразу почувствовал, что все уже кончено. Утомительная жара, далекая поездка на Синешиханские холмы и желтые золотые камешки уходили старика. А собирался жить больше ста лет, и, может быть, прожил бы…
С трудом подняв тело отца, Матвей Никитич положил его на кровать, размашисто перекрестился и облегченно вздохнул. Он ждал этой смерти давно, каялся в своем непростительном грехе и господу богу, и Пелагее Барышниковой. А тут еще последние слова отца о мешочке. Матвей с торопливой, воровской сноровкой вскочил на стоявший в переднем углу стол, протянул к божнице руку и вытащил из-за иконы кожаный мешочек. Когда развязал его и высыпал содержимое на ладонь, затрясся и зажмурил глаза. И с закрытыми глазами, казалось, видел блеск самородков и крупинки золотого песка. Он крепко сжимал кулак, угловатые кусочки металла впивались ему в ладонь, снова разжимал и продолжал смотреть ненасытными глазами. Наконец, опомнившись, высыпал золото снова в мешочек. Руки у него тряслись, и он затянул узелок своими крепкими, желтыми, как у лошади, зубами. Сунув мешочек в карман, Матвей Никитич со страхом покосился на мертвого отца, крестясь, задом выпятился из комнаты.
Похороны старика Буянова сопровождались тягучим, заунывным колокольным звоном и обильными поминальными обедами, после которых Матвея Никитича полдня отпаривали в бане и отпаивали квасом. Очухавшись на другой день к вечеру, он велел кучеру Кириллу запрягать лошадей в отцовский тарантас. Утром они уже были на Синешиханских холмах, у родника святой великомученицы Марфы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Весной не выпало ни одного хорошего дождя. Суховей трепал старый ковыль-цветун и гнал по степи песок и пыль.
Когда Матвей Буянов свернул с большого тракта к Синему Шихану, над угрюмыми холмами высоко поднялось утреннее солнце. Справа от проселочной дороги, по которой устало шагали разморенные быстрой ездой кони, далеко тянулись по степи многочисленные желто-серые бугры, виднелись неглубокие овраги. По краям этих оврагов, в желтой суглинистой земле, всюду торчали синие каменные гребни колчедана. На дне глубоких оврагов в красноватом, намытом полой водой песке валялся мелкий белый щебень и крупные валуны, издали похожие на сонных грязных свиней. Слева протекала заросшая мелким кустарником речушка Малая Грязнушка, питавшаяся из Марфина родника. Летом она почти пересыхала, а весной бурно мчалась меж холмов к реке Суюндук. За речушкой поднимался длинный отлогий бугор, дальше шла широкая просторная ковыльная степь.
Усталые кони вытащили тарантас на небольшой изволок. Матвей Никитич тронул кучера за плечо и велел остановиться. У Марфина родника виднелся чей-то полевой стан с белой, натянутой на колья палаткой. Около рыдвана с сеном лежала колода, употребляемая для кормления лошадей. На приподнятой оглобле болтался кусок вяленого мяса, над которым кружились вороны. В речку упирался длинный загон свежей пашни. Две пары крупных быков с большими рогами медленно тянули однолемешный плуг. Погонщик, резко щелкая сыромятным кнутом, залихватски свистел и протяжно покрикивал: «Цо-об, айда, по-об!» Беспорядочно навороченные пласты поблескивали на солнце, словно свежевырезанные ремни.
Матвей Никитич предполагал, что в этих заброшенных холмах никого нет и он свободно возьмет пробу, а может, и договорится с горными инспекторами, сыпнет сколько нужно золота, а казачьему обществу выставит ведер пять водки – и землица будет у него в аренде на многие годы… А сейчас все планы начинали рушиться.
Пахари приближались к стану. Погонщик, высокий плечистый парень, в замызганной, измятой, с голубым околышком казачьей фуражке, беспрестанно махал и щелкал кнутом и кричал то на быков, то на кружившихся над станом птиц:
– Кшы-ы! Проклять хищная! Кшы-ы!
Вороны, хрипато каркая, взвивались все выше и продолжали кружиться в безоблачном небе.
«Не к добру каркают, окаянные», – подумал Буянов и перекрестился.
– Трогай, Кирюха, – сказал он кучеру. – Остановись вон около тех кусточков да выпрягай. Уморились кони-то, покормить надо.
– А может, до станицы Шиханской добежим, Матвей Никитич? – возразил Кирилл. – Уж больно здесь место-то голое да неприветное, мы тута с покойником вашим родителем останавливались, будто бы за смертушкой приезжали, аж муторно глядеть на эти буераки…
– Пахари-то тогда были здесь? – спросил Буянов.
– А как же!
– Чего же молчал, дурак? – проговорил Матвей Никитич. Хотел ругнуть кучера, да пришлось сдержаться. – Ничего, Кирюха, место это божеское. Родничок святой великомученицы Марфы. Выпрягай, а я студеной водицы попью и тебе советую. Из этого родничка сам государь император водицу пить изволил. Там вон за бугром и часовенка стоит. Туда, бывает, отец Евдоким приезжает и живет да богу молится, – вылезая из тарантаса, тихим голосом проговорил Матвей Никитич.
– Слыхал про него. Царь его здесь в кустах увидел, когда воду пил. Евдоким, бают, тогда беглым каторжником был, а царь его попом и сделал…
– Тьфу! Глупая твоя башка! Не проспался, что ли, после вчерашнего? – возмутился Буянов.
– Да оно есть маненько… Толкуют люди-то, ну и я к слову сболтнул. Опохмелиться бы…