Выпростав бело-розовые ручки, вяло пошевеливая крохотными пальчиками, в зыбке сладко спала Танюшка. Тихо поскрипывая, мерно качалась над детским пологом железная пружина. В углу стояла широкая деревянная кровать с неприбранной постелью. По белому потолку ползали полусонные мухи. На стуле валялась измятая ночная рубашка. Пол был грязный, неметеный. Первый раз после смерти жены Петр Николаевич почувствовал неряшливость и запустение во всем домашнем хозяйстве и еще больше рассвирепел.
– Может, тебе помады дать? – войдя в комнату, глухо спросил Лигостаев.
– От вас дождешься! Как бы не так! – закручивая на затылке нечесаные волосы, ответила Стешка.
– Или ты давно кнута не пробовала?
– Руки коротки, папаша! – Стешка круто повернулась и, поймав тяжелый, давящий взгляд свекра, остолбенела. Ей показалось, что черные его усы грозно шевелились, а остановившиеся глаза пронизывают душу. Стало Жутко вдруг от его тяжелого взгляда.
– А ну, выдь сюда! – уступая ей в дверях дорогу, тихо и властно проговорил Лигостаев.
– Вы что хотите? – невольно подчиняясь его тону, с тревогой в голосе спросила Степанида и, стараясь унять дрожь во всем теле, боком проскользнула в кухню.
Петр Николаевич плотно прикрыл дверь, крутя трясущимися пальцами цигарку, жестко и порывисто заговорил:
– Ты с каких это пор надо мной изгаляться вздумала?
– Это вы измываетесь! – крикнула Стешка, некрасиво кривя губастый, чувственный рот. – В судомойку меня превратили! Скотины полон двор, а вы работника нанять не можете! Я тут хозяйка, а не чертоломка какая!
Свекор опешил и притих, но Стешку не мог теперь остановить и сам дьявол.
– Одного навозу не перевернешь! – Она сегодня уже второй раз упоминала навоз, хотя сама никогда его не чистила. Это начинало бесить Петра Николаевича.
– Горшков да корчаг как арбузов на бахче! Возьму да все расшибу к такой матери! Вы меня доведете! – разъяренно кричала Стешка.
Грубое, площадное слово в устах Степаниды прозвучало отвратительно. Лигостаев сорвал со стены старый кнут и без всякой пощады два раза хлестнул сноху по заду. Стешка взвизгнула и присела. Петр, бросив кнут в угол, не помня себя выскочил в сени.
Во дворе он стащил с головы папаху, вытер разгоряченное лицо. С неба густо валил снег. За плетнем злобно вьюжился сыпучий сугроб, извилисто заостряя белесый, крутой гребень. Холодный ветер освежал лицо. Снежинки липли к щекам и, растаяв, остуженными каплями вместе со слезами сползали к всклокоченным усам. «Что же я наделал?» Сознание совершенного им поступка остро отозвалось в сердце. Еще никогда ни на кого из домашних не поднималась его рука. За всю жизнь не тронул пальцем ни жену, ни детей, а тут не сдержался и дал волю. Тяжко и горько было на душе у Петра Лигостаева. Он вошел в полутемный, мрачный, пропахший мышами и пылью амбар, присел на край сусека, свернул цигарку и жадно затянулся. На стене висели старые, полуоблезлые хомуты, наборная из тоненьких ремешков уздечка Ястреба, а рядом с ней новые вожжи. Вдоль каменной стены стояла долбленная для лодки, похожая на длинный гроб колода, изъеденная на боках червоточиной. На все это знакомое добро Лигостаев смотрел сейчас с холодным и равнодушным отчуждением. Только азиатское Маринкино седло с круто выгнутой передней лукой, с цветной на кошмовом потнике обшивкой, аккуратно заметанной покойной женой, напоминало о былой радости в этом доме. Куда это все ушло? Казалось, что жизнь беспощадно обманула его и теперь насмехается над его совестью. История с дочерью, казалось, несмываемым позором легла на его душу и повлекла за собой смерть любимой жены. С этого момента он утерял ту самую главную нить в жизни, за которую так прочно держался. Ощущение гнетущей пустоты становилось все сильнее и сильнее. Некому было сердечного слова сказать и не за что было ухватиться. С того дня, как схоронили Анну Степановну, Петр Николаевич сильно привязался к внучке. С ней как-то легче переносилось постигшее его несчастье. До сих пор этот маленький светлоглазый человечек был тем главным связующим в семье звеном, на котором так радостно расцветает домашний быт. Однако слишком тонкой и слабой оказалась Танюшкина ниточка, чтобы удержать на ней строптивый и вздорный характер Степаниды и сложную, кремневую натуру непутевого деда… А теперь еще на мать, глупую бабенку, с кнутом набросился? Как он теперь станет глядеть в чистые, светлые глаза внучки? Опять будет мучиться, как шесть лет назад, когда совершил одно беспутное дело и годами стыдился родным детям в глаза смотреть… Петр Николаевич перебрал в памяти все свои дурные поступки, но страшнее и хуже того не нашел…
Было это лет шесть назад. Вспомнился ему муж Олимпиады Лучевниковой, молодой, кудрявенький, улыбчивый, необстрелянный казак, разорванный японским снарядом в первом же бою. Ехал тогда после ареста Петр домой. Спешил к детям, к жене. С томительной, гнетущей тоской ждал военного суда. Однако вся сотня вступилась за него во главе с новым георгиевским кавалером Захаром Важениным, теперешним станичным писарем. Освободили. Не один он отказался стрелять тогда в рабочую демонстрацию, а целая сотня. Потому и не стали судить их. После тяжелой, постылой царской службы, после кровавой и бесполезной войны жадно потянуло домой, к семье, к плугу. С радостным в горле комом подъезжал к родному дому. Но его никто не встретил… Перекрутил дужку замка и с волнением вошел в прохладную горницу. Надо же было случиться, что дома в тот момент никого не оказалось. Пришла соседка и сказала, что жена вместе с ребятами уехала к Каменному ерику верст за двенадцать бахчу полоть и обещалась заночевать там. Решил было сразу же туда и мчаться, да заявились дружочки, и, как всегда бывает, с бутылками. Выпили, поговорили.
Выпроводив гостей, Петр сводил отдохнувшего коня на реку, вымыл его, искупал, сам с ним поплавал, бодрым и свежим вернулся на двор и собрался ехать к семье. Только что хотел надеть старый мундир, в это время как угорелая в избу с криком вбежала молодая вдовушка Липка Лучевникова. Сказал он тогда соседке, что привез Олимпиаде кое-какие вещички, оставшиеся от погибшего мужа. Нести тотчас же соседка отсоветовала. Там и без того было много горя. Однако, встретив в поле Олимпиаду, соседка все же не, вытерпела и сказала, что вернулся-де Лигостаев и привез то и это… Олимпиада бросила работу и тут же прибежала. Едва успел Петр Николаевич поведать ей печальное о муже известие, как она повалилась, где стояла. Петр поднял сомлевшую вдовушку и уложил на кровать, побежал на кухню, зачерпнул ковш холодной воды, хотел плеснуть на лицо, белевшее в полутьме горницы.
«Не надо. – Вздрагивая от душившей ее спазмы, Олимпиада как безумная схватила его руку, сжала крепко. Трясясь сильным, горячим телом, отрывисто, словно в бреду, заговорила: – Загубили, проклятущие, моего милого, кучерявенького! А как я ждала его, родименького! Целые ноченьки напролет слезы лила и подушку с места на место перекладывала… Руки себе до кровинушки искусала… Господи боже мой! Да разве есть на свете еще другое мучение?»