рассчитывал; здесь темновато и тоскливо, деревянные полы цвета жженого сахара, стойка из поддельного мрамора. В камине пылает огонь, но на том начинается и кончается сходство с «Камельком». У камина свернулась старая собака со слезящимися глазами, поскуливающая сквозь сон, когда из огня вылетает искра. Двуногие обитатели таверны вовсе не те добродушные провинциалы, чьей болтовней он надеялся отвлечься; они пьют тихо, поодиночке или сбившись по трое, и только изредка апатично поднимают головы, чтобы заказать еще. Две безобразные бабы заняты непонятно чем за стойкой — так заняты, что даже не провожают нового посетителя к столику. Уильям сам выбирает себе столик в мрачной загородке у двери в сортир.
Часы над стойкой остановились в полночь — Бог знает, в какую полночь и как давно. Вероятно, испустили дух при последней попытке пробить последний час. Уильям достает часы, чтобы прикинуть, сколько времени ему тут сидеть до того, как можно будет отправляться спать с неплохими шансами заснуть. К нему немедленно подсаживается сомнительного вида человечек и предлагает золотые часы взамен Уильямовых серебряных. Увидев, что Уильям не проявляет интереса, человечек, хитро улыбаясь, спрашивает:
— Миссис нравятся кольца или ожерелья, сэр?
Уильям сжимает кулаки и грозится позвать полицию. Это производит желаемое воздействие, человечек исчезает, но Уильям обнаруживает, что у него дрожат руки. Он хмуро допивает виски и заказывает новую порцию.
Но через несколько минут к нему подсаживается другой — не мошенник на сей раз, а зануда. Этот — мрачный, с нависшими бровями, в твидовой куртке — спрашивает Уильяма, не приходилось ли им встречаться раньше: на конском аукционе или, может быть, на распродаже старой мебели, и неуклюже намекает, что, если Уильям интересуется чем-то в этой области, то стоило бы поговорить. Уильям молчит. Он сейчас видит семнадцатилетнюю Агнес, которая бежит по залитой солнцем свежей зеленой траве в усадьбе отчима за покачивающимся обручем; белые юбки завиваются вокруг ног. «Господи, мне уже пора повзрослеть, не правда ли?» — переведя дыхание, спрашивает она с намеком на предстоящее вхождение в ряды замужних дам. О Боже! Как она зарделась, произнося эти слова! А он что ответил?
— А вы чем занимаетесь?
— А? Что? — буркает он, расставаясь с видением своей нареченной. Зануда наваливается грудью на стол, и на щедро намасленных волосах вблизи обнаруживается легкий налет перхоти.
— У вас имеется собственное дело?
Уильям раскрывает рог, готовый сказать правду, но неожиданно пугается, как бы собеседник не принял его за вруна — завтра же сунет свой лоснящийся нос в одну из местных лавок и убедится, что не существует никаких туалетных средств Рэкхэма.
— Я писатель, — отвечает Уильям. — Пишу критические статьи для серьезных ежемесячников.
— Хорошо зарабатываете? Уильям вздыхает.
— Жить можно.
— Как же вас зовут?
— Хант. Джордж У. Хант.
Тот кивает, без колебаний отправляя имя в бездонную пропасть.
— А я — Рэй. Уильям Рэй. Вспомните это имя, если вам когда-нибудь лошадь понадобится.
Он уходит.
Уильям украдкой осматривает паб, опасаясь новых нежелательных собеседников, но он, похоже, уже испытал на себе все, что может предложить паб в этом смысле. Только теперь он замечает, что помимо барменш и скверной масляной картины над дверью, изображающей пастушку, вокруг не видно ни одного женского лица. Барменши страшны, как смертный грех, у нарисованной пастушки косоглазие — непреднамеренный, вероятно, штрих — к тому же она щерит зубы в вульгарной улыбке. А у Агнес такой маленький и совершенный ротик, улыбка — как бутон розы… Хотя, когда последний раз он целовал ее прямо в губы, — лет пять назад, а то и больше, — ее губы были холодны, как дольки охлажденного апельсина…
Он поднимает стакан, показывая, что хочет еще виски. Он никогда не любил крепкие напитки, но качество здешнего эля — оно смутило бы даже Бодли и Эшвелла. Кроме того, если удастся одурманить мозги крепким напитком, то можно вернуться в свою комнату и, несмотря на ранний час, погрузиться в сон. Утром голова будет разламываться, но это небольшая цена за отдых без сновидений.
После еще двух порций виски он решает, что алкоголь уже оказал свое магическое воздействие на мозг; пора уходить. Часы над стойкой по-прежнему показывают двенадцать, а доставать часы из жилетного кармашка — слишком большая докука, да и уверен он, что если положит голову на подушку, то не пожалеет об этом. Он встает — и чувствует, что его вот-вот вырвет, и что он готов напустить в штаны. Делает неуверенный шаг к сортиру, но решает, что уединенный переулок предпочтительней, и, шатаясь, выходит из «Веселой пастушки» на темные улицы Фрома.
В несколько секунд нашелся узкий переулок, из которого уже несет человеческими отходами: идеальная ниша, чтобы сделать все, что надо. Покачиваясь от тошноты, он выуживает пенис из штанов и писает в дерьмо; к сожалению, струя мочи не успевает окончательно иссякнуть, как изо рта вырывается другая струя.
— Ах ты, бедненький! — слышится женский голос.
Он еще не проблевался окончательно, но слезящимися глазами смутно видит, что к нему подходит женщина — молодая женщина с темными волосами, без шляпки, в сером платье в черную полоску.
— Бедняга, — она приближается, покачивая бедрами.
Он отмахивается от нее, его еще рвет… С какой же быстротой собираются стервятники вокруг беспомощного человека!
— Тебе в постельку нужно, бедный мой малыш, — воркует она, так близко склоняясь над ним, что он видит маску пудры и родинку, нарисованную на худой щеке.
Он в ярости замахивается на нее.
— Оставь меня в покое! — вопит Уильям, и она — благодарение за малые милости — убирается вон.
Но через полминуты несколько пар сильных волосатых рук вцепляются в плечи и карманы Уильяма Рэкхэма, а когда он пытается вырваться, страшный удар по голове сваливает его в бездну.
Новая жизнь!
Поезд содрогается, останавливается, распахивая двери и извергая людское содержимое в суету Паддингтонского вокзала. Гул голосов сразу заглушает шипение пара; пассажиров, которым нужно забрать багаж с крыши поезда, едва не сносит нетерпеливая толпа, стремящаяся скорее уйти с платформы.
Толпа включает в себя все человеческие типы: колыхание ярких, пышных женских юбок подчеркивается траурными тонами мужских одежд;
в толпе немало детей, подталкиваемых дорожными сумками и узлами, которые тащат взрослые. Как милы бывают дети, когда они хорошо одеты и ухожены! Но как жалко, что они так орут, когда им плохо! Пожалуйста — один уже вопит во весь голос, не обращая внимания на мамины уговоры. Дитя, слушайся маму, чертенок ты маленький; мама знает, что для тебя лучше, а ты должен вести себя хорошо; подними упавшую корзинку и шагай!
Женщина, которая наблюдает эту сценку и думает об этом, по всей видимости, — из лондонской бедноты. Она плохо одета, ее никто не сопровождает и она хрома. На ней мятое платье из темно-синего хлопка с серым передом в виде фартучка — фасон, который уже лег десять, если не больше, не носит ни одна модница; еще — поношенная шляпка цвета небеленого полотна, которая явно когда-то была белой; и еще — голубенькая накидка, затрепанная до такой степени, что ткань напоминает ту овечью шерсть, из которой прялись нитки для нее. Женщина поворачивается спиной к суете и становится в очередь к билетному окошку.
— Мне нужно в Лоствитиел, — говорит она кассиру, когда приходит ее черед.
Мужчина оглядывает ее с головы до ног.
— На этом маршруте нет третьего класса, — предупреждает он. Она достает из кармашка хрустящую новенькую банкноту.