Тревор Мак-Лиш, вот кто вынудил ее в тот августовский день явить себя во всем блеске. Бакалавр наук, всегда шагавший вровень с новейшими их достижениями, он высказал тогда сомнения в способе, коим принимается Святое Причастие. «Окончательно доказано, — заявил он, — что болезни могут передаваться от человека к человеку через посуду, и в особенности при использовании людьми одних и тех же сосудов для питья». Он высказался за установление новой процедуры — вино Причащения надлежит разливать по чашам, число которых отвечало бы числу причастников. Кто-то спросил, не довольно ли будет просто протирать ободок чаши, и тем устранять бактерии, однако Мак-Лиш уверенно заявил, что к подобным мерам бактерии невосприимчивы.
Собственно говоря, Мак-Лиш принес в «Общество» посвященную этому вопросу петицию, которая адресовалась архиепископу Кентерберийскому, не больше и не меньше, и которую оставалось лишь подписать. Генри подписывать ее не хотел, да и вся затея представлялась ему нелепой, однако сказать об этом он не решался, боясь услышать обвинения в папистской примитивности. Зато решилась высказаться недавно присоединившаяся к «Обществу» молодая леди — миссис Фокс:
— Право же, джентльмены, это лишь жалкая увертка, давно отвергнутая Библией.
Физиономия Мак-Лиша вытянулась, однако Библию, следуя указаниям миссис Фокс, открыли на Евангелии от Луки, глава П, стихи 37–41, и миссис Фокс, не дожидаясь приглашения, прочитала эти стихи вслух, особенно выделив слова: «ныне вы, фарисеи, внешность чаши и блюда очищаете, а внутренность ваша исполнена хищения и лукавства».
Увидеть, как Мак-Лиш с красной, точно бурак, физиономией сминает под столом свою петицию, было удовольствием; обнаружить же вдруг, что на свете существует миссис Фокс — наслаждением. А то, что представительница прекрасного пола, чья красота должна была бы препятствовать укреплению ее веры, еще и оказалась столь начитанной в Библии, едва ли не граничило с чудом. Генри так не терпелось снова услышать голос миссис Фокс. Он и поныне любит слушать ее разговор.
При следующем посещении Конфетки Уильям приносит с собой два издания, которые были обещаны ей в их последнюю встречу.
— О! Ты не забыл! — восклицает Конфетка, по-детски обнимая его. Выглядит она так, точно собирается выйти из дома, — каждый волосок лежит на своем месте, как и каждая складочка отутюженного, темно-синего с черным шелкового платья. Мягкие рукава платья шуршат и перешептываются, когда она обвивает руками талию Уильяма, волосы ее ароматны и немного влажны.
Поверх плеча Конфетки он видит, что комната ее пребывает в безупречном порядке — впрочем, комната оказывается такой при всяком его приходе. На обоях виднеются не замутненные чадом бледные прямоугольники — это там висели прежде невыразительные порнографические гравюры и, хотя со времени их исчезновения прошли уже месяцы, отсутствие этих картинок всякий раз наполняет Уильяма трепетом довольства, ибо убрала их Конфетка но его просьбе. Что она тогда сказала? Ах да: «Как должна выглядеть эта комната, определяют отныне лишь двое: ты и я!». Золотой, и не в одном только отношении, язычок!
Взяв Конфетку за худые плечи, он любовно отстраняет ее от себя на расстояние вытянутой руки. Она улыбается ему, вдвое более прекрасная, чем при последней их встрече. Уильям приходил к ней десятки уж раз, но при каждом свидании с Конфеткой ему кажется, что до этого он видел ее словно бы в полумраке, теперь же она предстает перед ним в залитой ярким светом реальности! Губы ее стали полнее, нос совершеннее, глаза ярче, а в бровях (как же он не заметил этого раньше?), в их рыжине сквозят темновато-пурпурные волоски.
— Да, да, конечно не забыл, — улыбается он в ответ. — Боже мой, до чего же ты прелестна.
Конфетка, зарумянясь, склоняет голову. Да, она краснеет, Уильям готов поклясться в этом, — а краснеть притворно не способен никто! Она и вправду польщена, это же видно!
— Какую сначала? — спрашивает он, показывая ей брошюры.
— Какую хочешь, — отвечает она и на шаг отступает к кровати. Уильям вручает ей недавно вышедшую в свет «Действенность молитвы», сочинение мистера Филипа Бодли и мистера Эдварда Эшвелла. Эта книжица, говорит он, уже наделала шума, главным образом среди десятков священников, с которыми Бодли, сын епископа Бодли, вел «неформальные» беседы. Авторам грозят обвинениями в диффамации, но, поскольку в их сочинении приведены лишь инициалы и названия мест (его преподобие Г. из Степни: «Зачем Господу так уж понадобилось, чтобы меня донимал прострел, я даже и не надеюсь понять»), ни к чему эти обвинения не приведут.
Конфетка, присев на край матраса, перелистывает страницы тонкой книжицы и быстро усваивает ее дух и направление. Она хорошо знает людей вроде Бодли и Эшвелла. Они громогласны, подвержены припадкам смешливости и делают вид, что главнейшее их желание — срывать цветы невинности, между тем как втайне жаждут всего лишь объятий млечно-белых, пышных матрон.
О да, мужчин, подобных им, она знает прекрасно. Они всегда полупьяны, если не пьяны мертвецки, постельные труды их никогда и ничем не заканчиваются, при этом им и платить нечем, и уходить не хочется. И что же, следует ли ей теперь похвалить их труд? Конфетка перебирает в безупречной памяти своей все, что Уильям говорил ей об этих его приятелях, закадычных друзьях увядающей молодости. Может быть, стоит рискнуть?
Она улыбается:
— Какое великолепное… (и, взглянув ему в лицо, Конфетка решается попытать счастья) ребячество.
На миг лоб Уильяма покрывают морщины, он замирает на грани неодобрения, если не гнева. Но затем позволяет себе посмаковать свое превосходство над друзьями, свое недовольство их достойными молокососов махинациями. И воздух между ним и Конфеткой наполняется вдруг сладким любовным согласием.
— Да, — почти изумляясь себе, подтверждает он. — Ребячество, не правда ли?
Конфетка устраивается поудобнее, упираясь одним локтем в матрас, приподнимая под спадающими с кровати юбками бедро.
— И они не нашли себе занятия поинтереснее, ты так полагаешь?
— Нет, не нашли, — подтверждает Уильям. Как странно, что до сих пор ему это ни разу не приходило в голову! Два самых давних его друга и вот, между ними и им пролегла пропасть — пропасть, мост через которую удастся перекинуть, лишь если он снова станет таким же бездельником, как они, или если они отыщут для себя какое-нибудь осмысленное занятие. Какое проницательное наблюдение! И сделано оно чарующей юной женщиной, чье сердце ему выпало счастье пленить. Воистину, в истории его жизни наступили странные, исполненные значения времена.
Немного смущаясь, Уильям протягивает ей в обмен на книгу Бодли и Эшвелла, Конфетке явно не интересную, зимний 1874 года каталог товаров компании «Рэкхэм» (весенний еще не готов), и Конфетка снова удивляет его, взглянув ему прямо в глаза и спросив:
— А скажи мне, Уильям… как идут у тебя дела?
Такого вопроса ни одна женщина ему еще не задавала. Непристойности в нем гораздо больше, чем в болтовне о елдаках и волосянках.
— О… прекрасно, прекрасно.
— Нет, правда, — настаивает она. — Как? У тебя ведь должно быть многое множество конкурентов.
Уильям моргает, он в замешательстве, затем прочищает горло:
— Ну, э-э… компания «Рэкхэм» находится, смею сказать, на подъеме.
— А соперники твои?
— «Нерз» и «Ярдли» несокрушимы, «Риммель» и «Роуленд» пребывают в отменном здравии. У «Низбетта» дела в прошлый Сезон шли не лучшим образом, похоже, он переживает упадок. «Хинтон» хиреет и, может быть, необратимо…
Какой странный оборот принимает их разговор. Существуют ли пределы того, что оказывается