служения Обществу, так если не считать струек спермы, которые Каролина перенимает, дабы они не доставляли лишних хлопот добропорядочным женам, пользы от нее не больше, чем от зарытого в землю покойника. И тем не менее, она живет и, несмотря ни на что, счастлива. Чем, теперь я могу вам это сказать, и отличается от всех, с кем вам еще предстоит свести знакомство.
— Тиша?
Возвращаясь с Грик-стрит, Каролина остановилась перед убогим, сумрачным писчебумажным магазинчиком, заметив внутри него — да неужели? — и точно, Тишу, или Конфетку, как называет ее большинство знакомых с нею людей. Даже в сумраке — и особенно в сумраке — долговязая фигура ее узнается безошибочно: тощая, точно жердь, плоскогрудая и костистая, как у чахоточного юноши, с кистями рук, великоватыми для дамских перчаток. Первое производимое Конфеткой впечатление неизменно оказывается все тем же: тошнотворным изумлением, порождаемым видом рослого, сухопарого юнца, от шеи до щиколок укрытого женским платьем, а следом, при взгляде на лицо этого странного существа, пониманием того, что перед вами не юнец, а девица.
Услышав свое прозвище, женщина оборачивается, прижимая к темно-зеленому лифу стопу писчей бумаги. Да, под этим лифом все же присутствует грудь. Ребенка ею, может быть, и не вскормишь, но определенного рода мужчин она удоволить способна. А уж таких золотисто-оранжевых волос, такой светозарно бледной кожи ни у кого, кроме Конфетки, не сыщешь. Одних только глаз Конфетки, даже одень ее арабской одалиской, которой, кроме глаз, и показать-то больше нечего, хватило бы, чтобы выдать ее пол. Нагие глаза, опушенные мягкими волосками, поблескивающие, точно очищенные от шкурки плоды. Глаза, которые обещают мужчине все.
— Кэдди?
Лицо узнавшей подругу молодой женщины озаряется выражением, которое столь многие мужчины находили неотразимым: бесспорной благодарностью за то, что она дожила до этой счастливой встречи. Она бросается к Каролине, обнимает и целует ее, отчего физиономию стоящего за прилавком приказчика искажает досадливая гримаса. Недовольство его вызывает не столько выставляемая напоказ приязнь двух женщин, сколько удар, нанесенный его гордыне: он принял Конфетку за леди, обслуживал со всевозможной угодливостью — и, судя по вульгарности ее подруги, дал маху.
— Это все, мадам? — кисло осведомляется он, принимаясь любовно обмахивать перьевой метелкой череду пузырьков с чернилами.
— Да, благодарю вас, — отвечает Конфетка голосом, который неизменно полнится у нее изысканно сладкими гласными и безупречными согласными. — Вот разве… если вы будете настолько любезны… нельзя ли устроить так, чтобы мне было легче нести покупку?
И она вручает приказчику стопу бумаги, немного помятой только что прижимавшимися к ней с двух сторон женскими бюстами. Приказчик, скривясь, обертывает покупку украшенной тонкими полосками бумагой и обвязывает шпагатом, сооружая из него подобие ручки. Конфетка, воркуя чарующе и благодарно, принимает от него сверток и недолгое время любуется рукоделием приказчика, сладострастно поглаживая шпагат обтянутыми кожей перчаток пальцами, дабы показать, как высоко оценила она его работу. А после поворачивается к нему спиной и берет подругу под руку.
Выйдя под солнечный свет, тесно прижавшись одна к другой, Каролина и Конфетка украдкой оглядывают друг дружку. В то время внешности женщины грозило немало непоправимых напастей — кожу съедала оспа; волосы прореживал ревматизм; глаза наливались кровью; искривлялись, заживая, рассеченные ударом ножа губы. Однако ни Каролине, ни Конфетке страсти подобного рода не грозят. Жизнь была к ним добра — или, по крайней мере, не была жестока.
Губы Конфетки, отмечает женщина постарше, бледны, сухи и шелушатся, но разве такими они и не были всегда? В дни ее бедности, еще до того как Конфетка перебралась в жилье поизысканнее, они с Каролиной были в Сент-Джайлсе соседками, их разделяли всего три дома, и даже гости их, случалось, стучались не в ту дверь, спрашивая «девушку с сухими губами». Каролина знает, к тому же, что с гантированными руками Конфетки не все ладно: ничего такого уж серьезного, просто не очень приглядное кожное заболевание, которое, опять-таки, мужчины всегда готовы простить. Почему они с такой терпимостью относились ко всем изъянам Конфетки, было да и остается загадкой для Каролины, — в сущности, ни об одной телесной черте подруги она не могла бы по чести сказать, что у нее, у Каролины, эта штука устроена хуже.
Стало быть, есть в ней что-то, с первого взгляда не обнаружимое.
— Выглядишь страх до чего хорошо, — говорит Каролина.
— А чувствую себя отвратительно, — негромко отвечает Конфетка. — Да проклянет Господь и Господа, и все Творение Его.
Лицо и голос ее остаются спокойными, подобным тоном она могла бы отпустить замечание о погоде. Карие глаза светятся — или так только кажется? — мягким и добрым юмором.
— Армагеддон, вот что нам не помешало бы, — а, как по-твоему? Может, тут какая-то непонятная мне шутка, гадает Каролина, — из тех, которыми Конфетка перебрасывается с образованными господами: теперь, когда она обосновалась на Силвер-стрит. Прежде, во времена Черч-лейн, Конфетка любила посмеяться. Каролина и поныне улыбается, вспоминая ее коронный номер, пользовавшийся у проституток большой популярностью. Не то, чтобы она хорошо его помнила, нет; суть номера состояла не только в актерской игре, но и в словах, в сотнях слов, они-то и были самой его солью. Конфетка показывала, как она совращает незримого мужчину, как умоляет его голосом, почти истерическим от похоти. «Ох, ну дай же мне погладить твои яйца, они такие красивые — как… как собачъе дерьмо. Собачье дерьмо, укрывшееся под твоим…». Под чем? У Тиши было для этой штуки такое хорошее слово. Слово, от которого и у тебя становилось мокро между ног. Но Каролина его забыла, а сейчас спрашивать о нем не время.
То, что Конфетка оказалась шлюхой куда более вожделенной и взыскуемой, чем она, всегда ставило Каролину в тупик, однако так оно и было, а в последнее время, если верить слухам, которые ходят среди девушек ее ремесла, популярность Конфетки еще и возросла. Нечего и сомневаться, переезд миссис Кастауэй из Сент-Джайлса на Силвер-стрит, с которой можно в три прискока попасть на самую широкую, богатую и пышную из улиц Лондона, объяснялся не столько амбициями Мадам, сколько спросом на Конфетку.
А отсюда проистекает вопрос: как оказалась Конфетка, живущая по соседству с роскошными магазинами Вест-Энда, здесь, в задрипанной писчебумажной лавчонке Грик-стрит? Зачем рискует она загрязнить подол прекрасного зеленого платья, переходя улицу, с которой никто не спешит сметать конский навоз? Да собственно говоря, зачем ей было вообще вылезать из постели (по-королевски роскошной, как представляется Каролине) еще до полудня?
Однако, когда она спрашивает: «Что тебя занесло в наши края?» — Конфетка лишь улыбается беловатыми, сухими, как крылья ночной бабочки, губами.
— Я… навещала друга, — говорит она. — Провела там всю ночь.
— А, ну понятно, — ухмыляется Каролина.
— Нет, правда, — серьезно настаивает Конфетка. — Давнего друга. Женщину.
— Ну и как она? — спрашивает Каролина, надеясь выведать имя. Конфетка на секунду закрывает глаза. Ресницы у нее густые и пышные, такие у рыжей женщины встретишь не часто.
— Она… покинула наши края. Я с ней прощалась.
Странную они составляют пару, идущие вместе по улице Каролина и Конфетка: женщина постарше тонка в кости, круглолица и пышногруда; рядом со своей спутницей, высоким, гибким созданием в зеленом, как мох, платье из
Не эту ли животную безмятежность, гадает Каролина, и находят столь притягательной мужчины. Ее,