случае, мои одноклассники находили ее «противоестественной»? Да потому что покрой ее одежд был мужским, вот почему. Она отдавала предпочтение строгим пиджакам и сюртукам — немного перешивавшиеся, чтобы расширить их в груди и добавить женственные накладные плечи, они почти ничем, по сути дела, не отличались от одеяний величавых парламентариев. Тетя Примула даже карманные часы на цепочке носила. Я в то время не воспринимал это как мужскую черту. Я слишком привык видеть тетю Примулу и маму, сидящими, привольно раскинувшись, на диване и посмеивающимися. Мне она представлялась ласковой и озорной, отделенной миллионами миль от чопорных мужчин, наполнявших мою повседневную жизнь, — от кислых школьных учителей, от хмурых уличных метельщиков и суровых полисменов. Однако, когда я, по прошествии пятидесяти, скажем, лет, вглядывался в ее фотографию, меня поражала неженская прямота ее взгляда.
Я всегда называл ее тетушкой и никогда Примулой. Мама называла ее Посс. А она маму — Софи.
Какое место отводилось в нашей семье отцу? Не считая, конечно, трудов, которые он потратил, чтобы изготовить половину меня? Этого я и сейчас с уверенностью сказать не могу. Маму он называл «Сердце мое» — всегда только «Сердце мое». Однако произносил он эти слова немного рассеяно, примерно так, как разговаривают сами с собой поглощенные неким делом люди. Впрочем, временами, когда он посмеивался над каким-нибудь заданным ему мамой вопросом, в них ощущалась шутливая подчеркнутость — и мама сердито фыркала, выпячивая нижнюю губу и сдувая со лба непокорные волосы.
Отец хоть и был густоволос, и голосом обладал низким, росту был невеликого и, подобно тете Примуле, не дотягивал до стандартов нормальности, установленных моими английскими однокашниками. Начнем с того, что он был художником — живописцем. Дома других людей наполняли безделушки, китайский фарфор, запах сухих духов; наш был заполнен книгами, недописанными холстами, жесткими от высохших красок тряпками и запашком терпентина. Это вовсе не значит, что мы были намного беднее людей, владевших безделушками и фарфором, — отнюдь. Мы принадлежали к вполне обеспеченному среднему классу. Однако в те дни говорить о деньгах было не принято, и потому я плохо представляю себе, чем поддерживалось наше уютное существование — не считая, конечно, заказов на портреты, время от времени достававшихся отцу, заказов, которые повергали его в дурное расположение духа и побуждали к произнесению страстных тирад о святости чисто артистического выражения. «Гнусная корысть!» — бурчал он, пиная ногой первую попавшуюся вещь, имевшую несчастье без дела лежать на полу. Я полагал тогда, что «корысть» — это род грязи, заносимой в дом с нечистых лондонских улиц.
Думаю, маме досталось какое-то наследство. Судя по всему, некая загадочная женщина по имени мисс Конфетка — имя это возникало в негромких разговорах родителей, лишь когда они полагали, что я их услышать не смогу, — оставила нам порядочное количество денег. Мисс Конфетка: вот так имечко! Произнося его сейчас, я не могу не думать, что оно отдает вымыслом, чем-то вроде Санта Клауса или Золушки. Интересно, было ль оно настоящим именем? Вспоминая подслушанные мной в детстве ночные разговоры, я могу сказать лишь одно: родители говорили о мисс Конфетке, как о реальной женщине, бывшей постоянной спутницей мамы в ту пору, когда она «изучала мир».
Увы, я позволил, как и всегда впрочем, всем этим нереальным женщинам отвлечь меня от рассказа о моем отце. Мой отец… кем был мой отец, не считая, конечно, того, что он был живописцем? Он был… он был
Вызывая в памяти его образ, я редко вижу отца одетым в строгий костюм, хоть он и надевал таковой, когда выходил из дома. Впрочем, из дома он выходил нечасто. Делать во внешнем мире ему было практически нечего — вот разве посещать художественные галереи да лавку табачника. Даже материалы, нужные ему для работы, он, не утруждая себя походами в город, получал по почте от поставщиков, к которым пилил доверие. Он предпочитал бродить по комнатам нашего домика на Колторп-стрит, и взгляд его был при этом неизменно устремлен в некую точку, которая, окажись перед ним какой-нибудь человек, пришлась бы тому примерно на уровень паха. Что до одежды, отец отдавал предпочтение грубым рабочим штанам и свободным рубахам с заляпанными краской рукавами. Картины его изображали столь же неприхотливо одетых мужчин, стоявших, облокотясь о ствол дерева, посреди леса или на берегу реки, в окружении нагих женщин. От этой темы отец не уставал никогда. В углу его студии стояли прислоненными одно к другому десятки полотен — и давно подсохших, и еще влажных — с сотнями, быть может, если не больше, голых женщин и одетых мужчин, прижимавшихся друг к дружке. Продана ни одна из этих картин так ни разу и не была.
Другое дело портреты. В них отец сочетал (как восторженно выразился один современный ему критик) «новизну с искусностью, как если бы современный мастер наподобие Джона Сингера Сарджента поддался влиянию фовизма и хуже от этого нисколько не стал». Я и сейчас не совсем понимаю, что он хотел сказать, однако портреты, которые писал отец, помню очень хорошо. Лица он прописывал тщательно, особенно удавалась ему кожа, зато с одеждой натурщика любил позволять себе определенные вольности. Костюмы и платья у него расплывались, приобретая импрессионистские очертания, обувь изображалась темными мазками. Временами, если ему приходилось писать групповой портрет дочерей какого-нибудь семейства, ладони той из них, что представлялась ему наименее интересной, могли получать с трудом определимое количество пальцев. А руки и ноги зачастую обретали длину, которая превышала анатомически допустимую. Заказчики в большинстве их оставались довольными — и тем, что смогли увековечить себя в материале более благородном, чем фотографический, и тем, что помогли утвердиться восходящей звезде авангардного искусства. Оказалось, впрочем, что звезда моего отца, взойдя на дымном небе Блумсбери, продолжила свой путь и удалилась в забвение.
В то время мы этого не знали. Отец стоял во главе дома. У него была работа. А у мамы и тети Примулы работы не было, если не считать ею то, что они делали для суфражистских организаций. А я полагаю, что считать это работой можно. Знаете, я тогда все больше запутывался, силясь понять, что такое работа и кому работать следует, а кому нет. Некоторые из моих однокашников по Торринггону держались того мнения, что джентльмены и леди никогда не работают: именно это и
Однако вернемся к моему отцу… мама и тетя Примула всегда относились к нему с любовной снисходительностью, как к домашнему псу. Псу, порой вызывающему раздражение, плоховато обученному не пачкать в доме, но неизменно забавному. Отец же играл с ними, как и может играть нес. Он умел что-то такое делать со своими глазами — стоило ему проголодаться, как они начинали умоляюще поблескивать. Спал он где придется. Собственно говоря, он спал в столь многих местах нашего дома, что представление о «постели», как святилище супружеской близости, у меня так никогда и не сложилось. Потому-то я и стараюсь не говорить людям о том, что мама делила постель с тетей Примулой, а с отцом спала лишь от случая к случаю. Секс: все теперь только о сексе и думают, и чем больше отклоняется он от нормы, тем и лучше. В нашем доме это было не так. В определенный час ночи, когда мама и тетушка Посс уставали от разговоров об избирательном праве для женщин и порочности правительства, они направлялись, волоча ноги, к кровати и, возможно, обнаруживали в ней похрапывающего, точно датский дог, отца. В подобных случаях они просто довольствовались тем ложем, какое у них оставалось. И знаете, вовсе не обязательно