которую так высоко ставил сеньор Бермудес.
Наряду со сценами античной древности гравюры изображали людей и события современной истории, но также в классическом духе: французские депутаты в зале для игры в мяч, дающие клятву свергнуть произвол тирании, портреты Дантона и Демулена, а главное — Марат, убитый в ванне.
Творчество французского художника было чуждо и духу и творчеству Франсиско. И все же он лучше, чем кто-либо, понимал, сколько искусства вложено в эти картины. Хотя бы мертвый Марат. Голова беспомощно упала набок, правая рука беспомощно свесилась из ванны, а в левой еще зажато прошение, переданное коварной убийцей. Картина написана холодной рукой мастера, обдуманно и спокойно, и, однако, как это волнует. Как прекрасно и величественно, несмотря на весь реализм изображения, некрасивое лицо Марата. Как сильно, должно быть, любил художник этого Друга народа. Грандиозность события, изображенного во всей его страшной действительности, так ошеломила Гойю, что на некоторое время он перестал быть художником, критически оценивающим произведение другого; он был подавлен страхом перед судьбой, подстерегающей каждого, чтоб неожиданно наброситься из засады, где бы он ни был: перед мольбертом во время работы, в постели во время любовных утех, в ванне, где он отдыхает.
— От его картин мороз пробирает, — сказал он наконец. — Великий, презренный человек. — И все подумали о том, что художник и революционер Давид подал голос в Конвенте за казнь своего покровителя Людовика XVI. — И на месяц не хотел бы я поменяться с ним местом, даже если бы мне сулили славу Веласкеса, — добавил Гойя.
Сеньор же Бермудес стал толковать о картинах прославленного француза, которые еще раз доказывают, что всякое подлинное искусство основано на изучении древних. Все дело в линии. Краски — неизбежное зло, им отведена подчиненная роль.
Франсиско добродушно посмеивался. Но тут заговорил дон Агустин. Он уважал сеньора Бермудеса за мужественную и в то же время гибкую политику, больше того — восхищался им. Но все остальное в этом человеке отталкивало его. Особенно раздражала Агустина его сухость, его восторженный педантизм школьного учителя. Совершенно непонятно, как могла столь тонкая и очаровательно загадочная дама, как донья Лусия, выйти замуж за такого человека: ведь, в сущности, он просто ходячая энциклопедия и духовный кастрат. Агустин испытывал мрачную радость при мысли, что творение Франсиско посрамит в присутствии доньи Лусии и самого дона Мигеля и его дурацкую ученую теорию.
Он разжал тонкие губы, открыл большой ворчливый рот и сказал глухим голосом, на этот раз необычайно учтиво:
— Картины Давида, что вы нам показали, дон Мигель, действительно представляются мне одной из вершин.
— Вершиной, — поправил Бермудес.
— Согласен, вершиной, — не стал спорить Агустин. — И все же я могу себе представить, — продолжал он с коварной любезностью, — что и красками, к которым вы относитесь так пренебрежительно, можно достигнуть новых поразительных эффектов. Вершины.
Большими шагами подошел он к портрету и сильным движением высоко поднял серовато- коричневый холст, прислоненный к стене.
— Я догадываюсь, что вы имеете в виду, дон Агустин, — улыбаясь сказал дон Мигель. — Мы оба, донья Лусия и я, с нетерпением ждем портрета, который так долго… — он не докончил: с мольберта смотрела нарисованная мерцающая донья Лусия.
Он стоял и молчал. Историк искусства, привыкший подходить к картинам с меркой хорошо продуманных теорий, забыл свои принципы. Женщина на картине была та Лусия, которую он знал, и одновременно волнующе другая. И опять же против своих правил он посмотрел на живую Лусию, с трудом скрывая смущение.
Много лет назад, когда он женился на Лусии, она была
Франсиско, в свою очередь, поглядел сперва на женщину на портрете, потом на живую. Она тоже в глубоком молчании смотрела на холст. Не отрывала узких раскосых глаз под высокими учтиво надменными бровями от серебристого света, мерцавшего вокруг нее на портрете. С ее капризного лица чуть-чуть сдвинулась маска светской дамы: большой рот приоткрылся, на губах заиграла улыбка, но не тонкая и насмешливая, как обычно, а более затаенная, более опасная, правда и более вульгарная, более порочная. И вдруг Франсиско Гойя вспомнил эпизод, который забыл и долго искал в памяти. Много лет назад, когда он гулял как-то на Прадо с дамой, к нему подошла
И дон Агустин теперь, когда Лусия стояла перед портретом, тоже видел, как прелесть живой женщины усиливала прелесть портрета, а великолепие портрета — великолепие живой женщины, и сердце его сжималось от желания и наслаждения.
Все по-прежнему молчали. Наконец Лусия разжала губы.
— Я и не знала, — сказала она своим чуть тягучим голосом, обращаясь к дону Франсиско, — что к тому же я еще и порочна.
Но на этот раз шутливый тон и улыбка были не маской, а скорее откровенным признанием. Она бросает ему, Франсиско, вызов, она, несомненно, хочет тут же, в присутствии своего мужа, а его друга, начать с ним, Гойей, опасную игру. Однако он удовольствовался учтивым ответом.
— Я рад, что портрет вам нравится, донья Лусия.
Их слова вывели Агустина из экстаза и вернули к задуманному им посрамлению дона Мигеля.
— Любопытно бы знать, — сказал он своим хриплым голосом, — ваш супруг тоже доволен портретом?
После первых минут изумления дон Мигель постарался подавить слишком интимные переживания, но теоретик искусства был потрясен в нем не меньше, чем муж доньи Лусии. Он не мог отрицать: это абсолютно противное всем канонам произведение волновало, нравилось. Оно было прекрасно.
— Все здесь не по правилам, — сказал он наконец, — но должен признаться — это великолепно.
— Чистосердечное признание, — заметил Агустин, и на его костлявом, худом лице появилась улыбка.
Но честный Мигель пошел еще дальше:
— Я же видел тебя, Лусия, — сказал он, — в этом самом желтом платье на балу у дона Мануэля, в сиянии свечей ты была поразительно хороша. Но на портрете ты еще лучше. И притом он не отступил от