Потому что лишь сегодня До конца он понял сущность Дон Гаспара. Не к победе, А к борьбе стремился этот Человек. Да. Он был вечным Истовым борцом. В нем было Кое-что от Дон-Кихота, Впрочем, как в любом испанце Это есть. Болело сердце У него за справедливость Попранную. Где неправда Или зло торжествовали, Он тотчас врубался. Только Он понять не мог, что в мире И добро, и справедливость — Лишь мечта, лишь сон, не боле, Идеал недостижимый, Вроде благородной цели Дон-Кихота. Но он должен, Дон-Кихот, скакать навстречу Правой битве.

20

Офорты, которыми Франсиско занимался в последние месяцы, были переработкой эскизов, сделанных им в блаженную санлукарскую пору. Но беспечно-жизнерадостные рисунки тех времен вместе с новой формой приобрели и новый смысл: стали глубже, острее, злее. Каэтана уже не была только Каэтаной. Из-за дуэньи Эуфемии проглядывала умершая камеристка Бригида. Камеристка Фруэла, танцовщица Серафина стали мадридскими махами в самых разнообразных обличьях. И сам он, Франсиско, являлся в самых разнообразных обличьях: то неуклюжим любезником, то коварным махо, но чаще всего обманутым мечтателем, неделе.

Так возник альбом причудливых, ни на что не похожих картин, изображавших все, что приключается с женщинами города Мадрида: чаще худое, а иногда и хорошее. Они выходят замуж за уродливых богачей, они заманивают влюбленных простаков, они обирают всякого, кого только можно обобрать, а их самих обирают ростовщики, стряпчие, судьи. Они любят и любезничают, щеголяют в соблазнительных нарядах и, даже одряхлев, став страшилищами, глядятся в зеркало, рядятся и румянятся. Они горделиво прогуливаются и катаются в пышных каретах иди, жалостно съежившись, сидят во власянице перед инквизитором, томятся в темнице, стоят у позорного столба, их ведут к месту казни, обнажив для посрамления до пояса. И при этом их неизменно окружает рой распутных щеголей, грубиянов полицейских, грозных махо, лукавых дуэний и сводниц.

И демоны роятся вокруг них: не только умершая Бригида, но целые полчища призраков, иной раз добродушных, по большей части пугающих и почти всегда фантастически уродливых. И все это двусмысленно, все зыбко, все меняется перед зрителем. У невесты из свадебного шествия — второе, звериное лицо; старуха позади нее превращается в омерзительную мартышку; из полумглы многозначительно скалятся зрители. А вожделеющие и домогающиеся мужчины со знакомо-незнакомыми лицами вьются вокруг, точно птицы, падают, их ощипывают в прямом смысле слова и, ощипав, выметают прочь. Жениху показывают составленный без сучка, без задоринки перечень высокородных покойников — предков нареченной, он изучает перечень, но до поры до времени не видит обезьяньего лица живой невесты. Не видит себя и она. Каждый носит маску и даже себе самому кажется тем, чем хочет быть, а не тем, что он есть в действительности. Никто никого не знает, никто не знает себя.

Вот над какими рисунками самозабвенно, с остервенением и подъемом работал в последнее время Франсиско. Но после отставки Ховельяноса воодушевление испарилось. Он сидел сложа руки в своей эрмите, разговор в доме дона Гаспара не шел у него из головы, мысленно он спорил с бывшими там друзьями. Чего, собственно, они хотят от него? Чтобы он присоединился к разным проектистам и показывал прохожим на Пуэрта дель Соль крамольные картинки? Как все эти Ховельяносы и Кинтаны не понимают, что жертвы бесполезны? Вот уж триста лет идут они на мучения, на пытки, на смерть во имя одной и той же цели. А чего они добились? Пускай старик сидит себе посиживает в своих астурийских горах и ждет, пока за ним не явится зеленый гонец инквизиции, — ему, Франсиско, не затуманишь мозги дутым героизмом. «A tuyo tu — всякому свое!»

Но он никак не мог отмахнуться от того, что говорилось у Ховельяноса. Он вспоминал дона Мануэля, в ленивой, пресыщенной и вызывающей позе развалившегося на софе, которая изображала поле битвы; вспоминал хрупкую и нежную инфанту, широко раскрытыми глазами смотревшую на невообразимо гнусный мир. И вдруг, выпятив нижнюю губу, он снова сел за стол и принялся рисовать. Но уже не женщин, не знатных дам, не щеголих, не мах и сводниц, ничего загадочного, многозначащего, нет, теперь это были рисунки, понятные каждому. Вот большой старый осел с важным видом ревностно обучает азбуке молодого ослика; вот павиан наигрывает на гитаре восхищенной старой ослице, а свита ее восторженно рукоплещет; вот знатный осел изучает родословную своих предков — вереницу ослов, которая тянется через целое тысячелетие; вот ловкая мартышка усердно малюет портрет горделивого, блистательного осла, и на полотне получается изображение, не лишенное портретного сходства, не все же больше смахивающее на льва, чем на осла.

Гойя вгляделся в свои рисунки. Это было слишком дерзко, слишком просто, слишком в духе его друзей. Тогда он нарисовал двух больших тяжелых ослов, которые сидят на загривках у двух согнувшихся под непосильным грузом мужчин. Он злобно усмехнулся. «Tu que no puedes, llevame a cuestas — хоть тебе это и не мило, тащи меня через силу». Это было лучше. Тут наглядно показано, как знать и духовенство оседлали терпеливых испанцев. Разумеется, глупо ожидать, что подобная стряпня может иметь политическое значение, но приятно отвести душу таким рисунком.

Последующие дни он помногу сидел в своей эрмите и работал втихомолку, но с увлечением. До сих пор он не давал имени своим рисункам, теперь он назвал их сатирами.

Он и тут рисовал женщин, но с большей злостью, чем раньше, менее снисходительно. Вот чета влюбленных, а у их ног две модные крохотные собачонки, тоже занятые любовью. Вот перед огромной каменной глыбой влюбленный, полный отчаяния при виде своей мертвой возлюбленной. Но умерла ли она в самом деле? Не глядит ли исподтишка и не радуется ли его отчаянию? Все глубже проникали козни демонов в изображаемую им жизнь. Человеческое, небесное, дьявольское переплеталось между собой самым неожиданным образом, и посреди этой странной путаницы шествовали, мчались в пляске Франсиско, Каэтана, Лусия — и все превращалось в грандиозную дерзкую игру.

Он изобразил наслаждение этой игрой. Изобразил сатира, сидящего на шаре, должно быть земном шаре: козлоногий молодчик, дюжий резвый чертяка, развлекается гимнастическими упражнениями. С выражением ребячливого восторга держит он на вытянутой руке человека в парадном мундире, со множеством орденов, на человеке огромный парик, который горит и дымится, и в руках у него тоже горящие и дымящиеся факелы. А сбоку падает с земного шара другой человек; сатиру, по-видимому, надоело играть им, и человек повис в пустоте, смешно растопырив ноги и выпятив зад. С противоположной стороны еще одна прискучившая сатиру игрушка, растопырив руки и ноги, летит кувырком в мировое пространство.

Франсиско нравилось, что нарисованное им имеет двоякий смысл. Улыбаясь смотрел он на дымящийся парик и дымящиеся факелы, ибо слово «humear — дымиться» означает также «чваниться, важничать»; нравился ему и довольный кичливый паяц-пелеле, которым играет козлоногий и который не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату