Франсиско, словно не понимая, взглянул на судью, он не мог собраться с мыслями; помимо воли, в голове у него вертелся один вопрос: от кого они получили папку? Кто им дал комментарий? Чтобы успокоиться, он рассматривал лицо судьи, его руки. Лицо было спокойное, сухощавое, смуглое и бледное, из-под очков смотрели миндалевидные невыразительные глаза, руки были худые, пропорциональные. Наконец Гойе удалось овладеть собой.
— Я человек простой и не горазд подбирать слова, — осторожно ответил он.
Судья подождал, пока секретарь занес этот ответ в протокол. Затем он достал из папки один из офортов и протянул его Гойе. Это был лист за номером двадцать третьим, тот, что изображал уличную девку во власянице, которой секретарь священного трибунала зачитывает приговор, меж тем как благочестивая и любопытствующая, тесно сгрудившаяся толпа глазеет и слушает, смакуя происходящее. Гойя смотрел на лист, который протягивала ему костлявая рука. Рисунок был хороший. Торчащая в пустом пространстве огромная остроконечная шапка грешницы, ее лицо и поза, выражающие полное уничтожение втоптанной в грязь человеческой личности, — все это было сделано великолепно, и секретарь, с деловитой тупостью и усердием читающий приговор, как две капли воды похожий на того, что вел здесь протокол, и лица толпы, похотливо любопытные и вместе с тем тупо богомольные, — все удалось превосходно. Этого рисунка ему нечего было стыдиться.
Судья отложил офорт и таким же размеренным движением протянул ему пояснение. За номером двадцать третьим здесь стояла сделанная Гойей надпись: «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба усердно и успешно служила всему свету!»
«Что вы хотели этим сказать? Кто, по-вашему, дурно обошелся с женщиной? Священный трибунал? Кто же еще?»
Вопрос стоял перед глазами Гойи, воплощенный в мелких изящных буквах и чрезвычайно опасный. Надо отвечать очень осмотрительно, чтобы не погубить себя. И не только себя, но и своего сына и сыновей своего сына, погубить на веки вечные.
«Кто дурно обошелся с этой женщиной?» — маячил перед ним, подстерегал его коварный вопрос.
— Судьба! — сказал он.
На гладком сухощавом лице ничего не отразилось. А костлявая рука написала: «Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» Его ответ был отговоркой.
Вопрос во-прежнему стоял перед ним, только облеченный в другую форму, учтивый, издевательский, угрожающий. Необходимо придумать удачный, правдоподобный ответ. Он судорожно искал, но не мог найти ответа. Его поймали в ловушку. Очки, прикрывавшие невозмутимые глаза судьи, поблескивали и мерцали. Франсиско думал и искал, искал и думал. Ни судья, ни секретарь не шевелились, а поблескивающие очки не отрывались от него.
«Пресвятая дева Аточская, надоумь меня! Внуши мне ответ! — молился про себя Франсиско. — Если не надо мной, смилуйся над моим сыном!»
Чуть заметным движением карандаша судья указал на то, что было написано.
«Что вы разумеете под судьбой? Промысел божий?» — вопрошала рука, карандаш и бумага.
— Демонов, — выговорил Гойя и почувствовал, что голос его звучит хрипло.
Секретарь занес его ответ в протокол.
Еще вопрос и еще, еще десятки вопросов, и каждый из них был пыткой, а каждый промежуток между вопросом и ответом — вечностью.
Вечность следовала за вечностью, но вот допрос кончился. Секретарь стал готовить протокол для подписи. Гойя сидел и следил за движением пишущей руки; рука была понаторелая, но топорная, рука простолюдина. Комната была самая обыкновенная, с обыкновенным столом, заваленным бумагами, за столом сидел благовоспитанный господин в очках и в одежде священнослужителя, со спокойным, учтивым лицом, и обыкновенная секретарская рука спокойно и ровно выводила строчки. Но Гойе казалось, что комната становится все мрачнее, все больше напоминает склеп, стены как будто плотнее сдвигаются вокруг него, как будто вытесняют его, и он выпадает из времени, из жизни.
Секретарь писал нестерпимо медленно. Гойя ждал, когда же, наконец, будет готов протокол, и вместе с тем желал, чтобы секретарь писал еще медленнее, не кончал как можно дольше. Ведь когда секретарь кончит, протокол дадут подписать ему, Гойе, а как только он поставит свою подпись — придут зеленые люди и уволокут его, и он навеки исчезнет в подземелье. Приятели будут спрашивать, где он, будут собираться и говорить громкие слова. Но делать ничего не будут, и он сгниет в своем подземелье.
Он сидел и ждал, он ощущал тяжесть во всем теле. Ему было трудно держаться на стуле; вот сейчас он потеряет сознание и свалится на бок. Теперь он понял, что такое ад.
Секретарь кончил. Судья перечитал протокол медленно, обстоятельно. Подписал его. Протянул бумагу Гойе. Неужели он должен сейчас же подписать? В страхе смотрел он на судью.
— Прочтите, — сказал тот, и Гойя вздохнул с облегчением от того, что ему не надо сразу же подписывать.
Он начал читать; это было мучительное чтение. Он читал вопросы судьи, до ужаса коварные, — что ни вопрос, то ловушка, — и свои глупые, беспомощные ответы.
И все-таки он старался читать как можно медленнее, чтобы выиграть лишнюю секунду. Он прочел первую страницу, потом вторую, третью, четвертую. Пятая была исписана лишь наполовину. Вот он дочитал до конца. Секретарь протянул ему перо и указал место, где надо подписаться. Спокойные глаза смотрели на него, поблескивали очки.
Он поставил подпись отяжелевшими, негнущимися пальцами. Вдруг у него мелькнула счастливая мысль. Глуповато и хитро ухмыляясь, он заглянул в мерцающие очки.
— Пояснение тоже надо подписать? — спросил он.
Судья кивнул.
Еще выигрыш времени. Медленно и тщательно выводил Гойя свое имя на пояснении. Ну вот, теперь подписано уже все.
34
Молодой сеньор Хавьер де Гойя с удивлением заметил, что приятели из числа «золотой молодежи» перестали его приглашать, а его приглашения отклоняли под любыми предлогами; должно быть,