то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
— Твоя мастерская, — уверял он Гойю, — куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
— Все это прекрасно, милый мой носач, — сказал он, — но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», — с горечью процитировал он старую поговорку. — Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра — для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
Все это Мартин слышал уже много раз.
— Что зря болтать, Франчо, — добродушно сказал он. — Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, — предложил он.
— Вот увидишь, — предрекал Гойя, — у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
— Все равно, жалкие крохи, — заметил он.
— Что там ни говори, а не так уж это плохо, — утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. — Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, — прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… — Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, — закончил Сапатер.
На душе у Франсиско стало легче. Мартин умел внимательно слушать и давать разумные советы. Гойе хотелось поведать другу свое самое заветное, самое сокровенное — мечты о Каэтане. Но он не мог, не находил нужных слов. Так же точно, как он не знал, что такое краски, пока не нашел свой серый тон, не знал он и что такое страсть, пока не увидал герцогиню Альба тогда, на возвышении. Страсть — глупое слово, оно совсем не выражает того, чем он полон. В том-то и дело, что этого не скажешь словами, и нет такого человека, кто бы понял его несвязный лепет, даже милый Мартин не поймет.
К удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался.
Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям — Агустину и Мартину, а только небрежно заметил:
— Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», — вспомнилась ему старая поговорка.
Потом он остался один с Мартином.
— Желаю счастья и удачи, — сердечно поздравил его Мартин, — желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар!
— И владычица наша пресвятая дева Аточская, — поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился.
Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:
И они принялись отплясывать фанданго.
Когда, утомленные пляской, они, наконец, сели, Гойя обратился к другу с просьбой. У него, сказал он, много недоброжелателей, аббатов и всяких острословов, которые, присутствуя при утреннем туалете знатных дам, прохаживаются насчет его происхождения. Недавно еще его собственный лакеи, наглец Андрее, с язвительным видом, словно без всякой задней мысли, предъявил ему свои бумаги в доказательство того, что он, Андрее, идальго, «hijo de algo — сын кого-то», дворянин. А Мартин ведь знает, что чистота крови и древнехристианское происхождение рода Гойя не подлежат никакому сомнению и что мать Франсиско, донья Инграсиа де Лусиентес, происходит из семьи, родословную которой можно проследить до седой старины, до времен господства готов. Все же неплохо было бы, если бы у него на руках были бумаги, подтверждающие чистоту его происхождения. Вот если бы Мартин похлопотал и уговорил фрай Херонимо, чтоб тот на основании фуэндетодосских и сарагосских церковных записей изготовил родословное древо его матери, тогда бы он, Гойя, мог всякому, кто усомнится в его происхождении, ткнуть в нос это древо.
В следующие дни было много поздравителей.
В их числе пришли вместе с аббатом доном Дьего и обе дамы: Лусия Бермудес и Пепа Тудо. Для Гойи это было неожиданностью. Он чувствовал себя очень неловко, говорил, против своего обыкновения, мало. Сапатер держался почтительно, но болтал в свое удовольствие. Агустин, разрываемый противоположными чувствами, мрачно смотрел на прекрасных дам. Пепа нашла случай поговорить с Франсиско наедине. Не спеша, с легкой насмешкой в голосе рассказала, что живет теперь в небольшом особняке на калье де Анторча — Факельной улице; дон Мануэль приобрел его для Пепы у наследников покойной графини Бондад Реаль. Дон Мануэль несколько раз приезжал из Эскуриала в Мадрид, навещал ее; приглашал он ее и к себе на виллу, в манеж, чтоб она полюбовалась, какой он искусный наездник. Гойя уже слышал о головокружительной карьере сеньоры Тудо, но сознательно пропускал такие разговоры мимо ушей, а тут ему волей-неволей пришлось узнать все, что произошло за это время.
Кроме того, сообщила ему Пепа, по словам дона Мануэля, Гойю скоро пригласят в Эскуриал.
— Я очень за тебя просила, — прибавила она между прочим и с радостью отметила, какого труда стоило Гойе не ударить ее.