придворному живописцу изобразить «всех нас вместе».
Несмотря на такие рассуждения, негодование собеседников на своекорыстных правителей Испании передалось и Гойе. «Господа правители, верно, положили немало трудов, чтоб довести до такого полного истощения столь благословенную страну, как наша». Эти слова Ховельяноса и тон, каким они были сказаны, звучали в ушах у Гойи.
Но он мотнул массивной головой; у него свои заботы, он собирается обратно в Аранхуэс.
Хосефе за эти несколько дней он почти не уделял внимания; сейчас это его мучило. В конце концов, он не собирался прятать от нее свою работу теперь, после того, как показал ее Каэтане и Агустину. С несколько смущенной улыбкой подвел он ее к эскизам. Попробовал объяснить, что задумал. Она достаточно разбиралась в живописи, чтоб из его этюдов и объяснений понять, к чему он стремится. Она представила себе картину в законченном виде и не могла решить, хорошо это или нет. От полотна, несомненно, будет исходить то чудесное, ослепительное сияние, о котором он говорил, и лица королевской четы и принцев будут резко выступать из него. Но с этюдов на нее глядели злобные лица, а от законченной картины, которую она себе представила, ей стало холодно. Она боялась, что в картине будет какой-то вредный дух, какое-то еретическое, опасное, крамольное начало. Конечно, их величества и в жизни не очень красивы, но на портретах Рафаэля Менгса, Маэльи, ее брата, да и на прежних портретах самого Франсиско они не казались такими уж уродливыми, хотя сходство было большое. А что если они разгневаются? Не будет от этой картины добра.
30
В Аранхуэсе, в зале Ариадны, Агустин следил восхищенным и понимающим взглядом, как под умелой рукой его друга оживает для всех то, что Гойя видел своим внутренним оком.
И еще в одном с великой радостью убедился Агустин — в том, что «Семья Карлоса IV» перерастает в политическое произведение. Только он остерегался говорить об этом вслух. Потому что у Франсиско, понятно, и в мыслях не было давать в своих картинах «политику». Он был предан принципу неограниченной королевской власти, он чувствовал расположение к добродушному, преисполненному веры в собственное достоинство государю и к донье Марии-Луизе, которая, дабы удовлетворить свой ненасытный аппетит, отхватила себе огромный кусок от мирового пирога. Но хотел того Гойя или нет, он не мог не думать за работой о тяжелых испытаниях, выпавших на долю Испании, о разбитых кораблях, разграбленной государственной казне, о слабостях и заносчивости королевы, о нищете народа. И как раз потому, что в картине его не было ненависти, особенно обнаженно и грубо выпирало на фоне гордо сверкающих мундиров, орденов и драгоценностей — всех этих атрибутов освященной богом власти — человеческое ничтожество носителей королевского сана.
Еще ни разу не работали они так дружно. Стоило только преданному ворчуну Агустину слегка нахмуриться, и Франсиско уже знал: что-то не ладится.
— Скажи, как, по-твоему, рот у королевы? — спрашивал, например, Гойя.
Агустин задумчиво почесывал затылок, и Франсиско уже рисовал Марии-Луизе сжатый «фамильный» рот, а не улыбающийся, как на этюде.
— Собственно говоря, у инфанта Антонио поразительное сходство с королем, — замечал Агустин, и Франсиско тут же подчеркивал напряженно-величественное выражение дона Карлоса, делая его еще более похожим на надутого чванством инфанта, его брата, стоящего непосредственно за ним.
Гойя работал упорно, с усердием. Как и после того аутодафе, когда он писал свои пять картин на тему об инквизиции, он и теперь работал до поздней ночи, при свете свечей, которые так умело прикрепил к жестяному щитку своей низкой цилиндрической формы шляпы, что мог как угодно варьировать освещение.
Он работал очень добросовестно, но с царственным пренебрежением к вещам второстепенным. Ему было предложено оставить «анонимным» лицо ее высочества невесты наследника престола, выбор которой еще не был окончательно решен: не долго думая, он изобразил пышно разодетую неизвестную инфанту, лица ее не было видно — она стояла отвернувшись. А о старшей дочери короля, отсутствующей принцессе-регентше Португальской, он и совсем позабыл. Агустин напомнил о ней. Франсиско замотал головой:
— Ладно, на нее мне двух минут за глаза хватит, — и продолжал работать над одутловатым лицом инфанта дона Антонио Паскуаля, брюзгливым и высокомерным. Позвали обедать, он продолжал работать. Голова инфанта была закончена, позвали во второй раз.
— Ступай садись за стол, — сказал он Агустину. — Я сейчас приду, только быстренько напишу принцессу-регентшу.
И действительно, не успел суп остынуть, как уже из-за инфанта Антонио и наследного принца Луиса выглядывало безразличное и ничего не выражающее лицо инфанты.
Чтоб написать себя самого, ему тоже потребовалось не больше часа. И вот живой Гойя, довольный и лукавый, подмигивал нарисованному, выглядывавшему, согласно королевскому желанию, из полумрака, призрачному, но очень явственно видному и совсем не смиренному.
Против ожидания Агустина, настроение Гойи все время было ровное и хорошее. Король и королева на этот раз всячески старались облегчить художнику его работу. Они присылали Гойе парадные одежды и нужные ему ордена, и тот, смеясь, вешал на шею Агустину ленту и крест Золотого руна или же, к мрачной радости друга, напяливал на толстого лакея королевский кафтан и приказывал ему принять горделивую позу.
И вот в один прекрасный день он положил последние мазки. А затем задал вопрос и самому себе и Агустину:
— Кончено?
Агустин посмотрел. Перед ним были тринадцать Бурбонов. Перед ним была жестокая, страшная правда жалких лиц и волшебное, многообразное великолепие красок, подобающее наследственной королевской власти.
— Да, кончено, — сказал Агустин.
— Похоже на «Семью Филиппа» Ван-Лоо? — спросил Гойя и ухмыльнулся.
— Нет, — сказал Агустин и ухмыльнулся еще веселей. — И на «Статс-дам» Веласкеса тоже не похоже, — прибавил он, и его глухой смех вторил звонкому, счастливому смеху Гойи.
— Стоило бы показать дону Мигелю, — предложил Агустин; сеньор Бермудес находился в Аранхуэсе у дона Мануэля, и Агустин радовался, представляя себе, какую удивленную физиономию скорчит этот