звездами своей несравненной поэмой, а пролетавшая мимо лесная сова проклекотала небрежно: «Чепуха!».
— Ты лучше меня послушай! — хвастливо сказала сова.
И затянула такое «песнопение», что от ее воя, клекота, визга зашевелились даже ветки деревьев.
— Ну, что скажешь?
Но никто сове не ответил. Лиса сломя голову бросилась наутек… и постаралась убежать как можно дальше; каждая шерстинка у нее встала дыбом от любовной песни совы.
Да, такова любовь. Она слепа, и это хорошо, что слепа, ибо без ослепления не было бы никакой любви и страсти — ничего не было бы, кроме жадного стремления насытиться, а значит, не было бы и наследников, которые в свою очередь купались бы в непонятной, душу переворачивающей красоте свадебной поры.
Теперь уже могли выйти на волю и народившиеся ранней весною ягнята; они бежали неуверенно, увлекаемые стадом, то и дело теряя и находя матерей, отчаянно блея, суетясь и толкаясь. Впрочем, никогда не теряли они голову настолько, чтобы, улучив момент, не ухватить молока из чужой сиськи, но вот беда, владелица этой сиськи тотчас замечала, что ее молоко тянет чужой роток, и такого пинка давала нахальному побирушке, что он отлетал от нее кубарем.
— Вы только поглядите на него, вот ведь негодник! — означал этот пинок, и отара, теснясь, продолжала свой путь, словно бы ничего не случилось; впрочем, и в самом деле ничего не случилось.
Так, тесным гуртом, бараны двигались только до пастбища, покуда узкие рамки дороги и дисциплины держали их кучно. Когда же перед стадом открывался весь простор весны и вкусной еды, оно расплескивалось, словно вода, тысячью струек разлетающаяся из лейки, и каждая матка могла теперь держать при себе свое, без сомнения, самое восхитительное среди всех потомство. Утихало, скажем прямо, не слишком разнообразное блеянье, слышался лишь хруст травы под зубами, и мирный, пропитанный запахом молока шорох струился над насыщающимися овцами.
Для маленького Репейки это опять означало новый круг занятий, появился и новый предмет, по которому ему предстояло сдать экзамен.
Новым предметом была азбука обращения с малютками-ягнятами. Преподавал его учитель Янош Эмбер в школе Мате Галамба. Ни о чем не подозревавший Репейка был весьма удивлен, когда Янчи гневно подозвал его к себе, после того как он, решительно прихватив барашка за ухо, вернул нарушителя порядка в стадо.
На руках у Янчи был ягненок, ухо которого хранило следы острых, как иголки, зубов Репейки.
— Видишь это, Репейка? — грозно спросил Янчи; схватив щенка, он прижал его нос к кровоточащему уху и так сжал шею, что Репейка при свете дня вдруг увидел множество звезд, и это было по крайней мере странно. Никакого пристрастия к астрономии Репейка за собой не ведал и потому заскулил.
— Что такое… Что опять не так?!
— Нельзя! — гаркнул ему в ухо Янчи, держа возле самого носа ухо отчаянно блеявшего барашка.
— Уй-уй-уй-ууй! — визжал щенок. — Не буду, никогда больше не буду! — И, дрожа всем телом, ждал, когда обрушится на него, разрывая кожу, удар розги; однако подпасок только щелкнул его по носу, но зато так, что у щенка занялось дыхание. Затем он отпустил шею Репейки, который, разумеется, тут же хотел улепетнуть куда глаза глядят, но голос Янчи прозвучал, как удар кнута:
— Ку-да?
Щенок плюхнулся на живот, словно его подкосили.
— Поди сюда!
— Значит, все-таки без розги не обойтись? — горестно заскулил Репейка. Но Янчи погладил его.
— Словом, так: ягнят обижать нельзя. А в общем ты славный песик. Ну, теперь ступай.
И Репейка поплелся прочь, отягченный еще одним «нельзя». Зная, однако, его восприимчивый нрав и разум, мы можем быть уверены, что наш юный друг и по этому предмету выдержит экзамен на «отлично».
Так ширились и росли познания Репейки в эту весеннюю пору, так росли ягнята, трава, кусты и даже Янчи, — не росли только старый пастух да еще более старая Репейка. Ее шестнадцать лет соответствовали девяноста годам человеческой жизни, так что о росте говорить не приходилось. Но теперь она много спала и подолгу задумывалась. Замедленность в движениях почти не была заметна, но все, что можно, она старалась переложить на сына, сама же устраивалась где-нибудь в тени и глядела в полную жизни, усыпанную цветами даль. Вечерами она так же подолгу глядела на луну, иногда жалобно выла на жутковатую ночную скиталицу, потом шла в овчарню и недвижимо спала до утра. На сына она почти не обращала внимания, и, когда щенок, обуреваемый радостью жизни, начинал вытанцовывать вокруг нее, что означало: «давай поиграем», попросту отворачивалась.
— Я устала, разве не видишь?
Маленький Репейка не понимал этого и все налетал на мать, приглашая повеселиться, пока та пребольно его не укусила.
Щенок взвизгнул и, поджав укушенную лапу, побежал к Янчи жаловаться, но подпасок ворчливо отчитал его:
— Так тебе и надо! Ну чего ты не оставишь мать в покое? Погоди, вот будешь такой же старый, как она, тоже прыгать не захочешь.
Связующие нити между сыном и матерью обрывались одна за другой.
Однако в полдень и она выжидательно застывала за спинами обедавших пастухов, но брошенную ими корку теперь всякий раз перехватывал сын с безжалостностью набирающей силы молодости, так как старая Репейка уже не кидалась к куску опрометью. И тогда она отворачивалась.
— Ну, ничего, что ж… так тому положено быть. — И, поглядев на старого пастуха, плелась тихонько под какой-нибудь куст. Положив голову на передние лапы, она смотрела на стадо, на резвящихся ягнят, слушала заливистое тявканье сына, и в ее глазах стыла ужасающая даль, которую она видела и которая ответно смотрела сейчас на нее.
И в один весенний день — такой же день, как все другие, — щенок вдруг тоже необычно притих. Он не звал мать поиграть с ним, и, хотя подбегал много раз, но только садился рядом и молча смотрел. В глазах старой собаки вспархивали крохотные огоньки, и щемящие, гнетущие вздохи трепетали над ней, словно пар.
Щенок неотрывно смотрел на нее.
И еще раз приподнялась, села старая Репейка, ноги неуверенно дрогнули, как будто собрались идти куда-то, но вдруг она зашаталась, ощерила зубы, словно хотела что-то сказать человеку, стаду, бескрайним полям, потом легла, вздохнула разок и угасла, как свеча, сгоревшая до тла.
И тут маленького Репейку стала бить дрожь. По позвоночнику побежали мурашки, было страшно, горло как-то судорожно сжималось, он закинул вверх голову и жалобным щенячьим голоском завыл, оповещая и самого себя и всех, кого это касалось, что на огромном пастбище и в его маленьком сердце нынче траур.
Старый овчар бросил в его сторону долгий взгляд, он даже не моргнул, но в глазах засветился вдруг мягкий свет и тут же угас. Старик стал тихонько отстукивать своей кизиловой палкой по кротовому ходу, считая, сколько же лет пробегала Репейка с ним рядом.
— Она уж с трудом таскала себя, — заметил Янчи непривычно тихим голосом, — даже одышка появилась. Домой прихватим?
— Зачем? Ступай за лопатой. Ей хорошо будет под тем кустом. На том самом месте.
Подпасок торопливо ушел, а дрожащий щенок подбежал к старому пастуху и притих, забравшись между больших его сапожищ.
— Да, вот так-то оно, Репейка, но ты, песик, не бойся. Янчи захоронит ее. Все честь по чести сделает, можешь мне поверить.
И Янчи похоронил старую собаку честь по чести. Подложил вниз травы, сверху набросал сучья дикой груши, лопата иногда звякала тихо, где-то ворковал голубь да тренькал колокольчик на шее старого вожака, провожая собаку в последний путь. Степь звенела на все лады, робкий ветерок неслышно крался мимо куста.