голоса относятся не к нему. Он еще раз тихонько и с облегчением вздохнул, расслабил мышцы и одними лишь глазами следил, когда время от времени что-то падало из кухни неизвестных деятелей.
Репейка оказался под большим птичьим гнездовьем.
На огромном тополе было по крайней мере тридцать гнезд, малых, больших, плоских, круглых, с подстилками и без подстилок; кое-кто расположился даже в самом стволе — вот и сейчас из дупла высунулась голова дятлихи, которая сердито сверкнула глазами на отца семейства, пристроившегося было постучать возле самого гнезда.
— Да что, у тебя шапка твоя красная с головы свалится, если чуть дальше отлетишь со своей колотушкой? Разбудишь детей, а они потом все уши мне за день прокричат… разве ж ты принесешь им еды вдоволь!
— Пардон, — крякнул позабывшийся супруг и взмыл в утреннее сияющее небо, подальше от жениной воркотни.
Репейка к этому времени рассудил так, что наполненный движением верхний мир к нему не относится, зато упавшая только что рыбина относится именно к нему, а потому подхватил ее и с удовольствием съел.
Воздух согрелся, под кустами стало светлее, а наверху все громче шумели птенцы, кричали на разные голоса, разобраться в которых способно было только материнское ухо. Ведь птенцы журавля, галки, голубого кобчика, кваквы, вороны и даже баклана кричали по-разному и были едины лишь в том, что все они плакали, все молили и требовали только одного — пищи. И, разумеется, дрались при этом, благодаря чему Репейка мог наслаждаться обильной, хотя и с душком, пищей: в ходе потасовок забияки роняли то голову, то хвост, а то и целую рыбешку, что щенок от души приветствовал.
Конечно — как это уже вошло в обычай — дрались только братья, родители же почти никогда, хотя это была коммунальная квартира, где все, главные и неглавные квартиросъемщики, жили в мирном единении, наслаждаясь полной свободой от квартирной платы, независимо от того, кто и на каком этаже этого чудесного старого дерева-великана поселился. Лишь на первом этаже не жил никто, им могли беспрепятственно пользоваться молчуны-муравьи.
Бывало, конечно, что какой-нибудь непоседа-птенец, одолеваемый жаждою повидать мир, перебирался из своего гнезда в соседнее, однако такой своенравный открыватель, как правило, трижды получал взбучку. Сперва его колотили чужие птенцы, затем их родители и, наконец, собственные отец с матерью. Выучка проходила под соответствующий галдеж, и птенец-путешественник раз и навсегда усваивал: коммунальная квартира коммунальной квартирой, но чужое гнездо место опасное, где любопытного исследователя могут постигнуть самые неожиданные удары.
Обо всех этих высших и снизу невидимых вещах Репейка не имел ни малейшего понятия, но к полудню уже так пообвыкся в шумном и драчливом оживлении над головой — свисте, карканье, клекоте и треске веток, — что лишь тогда настораживался, когда что-то падало вниз. А потом и на это перестал обращать внимание, потому что — как ни трудно поверить — Репейка был сыт.
А так как он был сыт и влажная прохлада кустов понемногу прогрелась, Репейка спокойно уснул, тем более что и в жужжании, царившем над лугом, не ощущалось ничего враждебного. Он закрыл глаза и только изредка шевелил во сне ушами, если вокруг них начинала пиликать на своей скрипке кровопийца комариха, изливая в унылой мелодии всю свою горечь по поводу того, что кровь, теплая вкусная кровь, совсем близко, но добраться до нее никак невозможно из-за густой шерсти. Ведь известно, что среди комариного рода только молодушки-комарихи способны на столь колючие замечания, у мужей их нет для того соответствующего инструмента, так как вместо жала они располагают только ласковым щупальцем. Меч находится в руках у комарих — впрочем, такое бывает не только среди комаров. И еще как бывает…
Однако напрасно точили свои кинжалы на Репейку воинственные комарихи, укусить его можно было разве что за нос, но отменный наш друг старательно прикрывал его передними лапами.
Между тем становилось все жарче. Над болотистым лугом дрожал горячий, насыщенный испарениями воздух, лягушки убрались в тень, в гнездах, раскрыв клювы, тяжело дышали птенцы, и лишь два ястреба, словно неспокойная совесть, неустанно парили над камышами.
Угомонилось и шумное птичье гнездовье. Реже прилетали-улетали матери, а иногда и вовсе замирали над гнездом, стараясь прикрыть его своей тенью. Птицы не кричали, не охотились, словно не хотели нарушить безмолвно пылавшее сиянье полдневной тишины.
Только мухи жужжали, да гудели шмели среди кустов, да еще молчаливый народец — муравьи без устали ползали вверх-вниз по стволу дерева с какою-то неизменной, таинственной целью, в удивительном порядке, словно у всех сотен тысяч букашек где-то вверху, на дереве, или внизу, в земле, было единое сердце и единый мозг, словно по чьему-то неумолимому приказу в эти сознательно двигающиеся, созидающие и разрушающие маленькие механизмы вкладывалось одновременно и стремление и действие. Муравьи никогда не набрасываются на живое, будь то растение или животное, они берутся только за то, что погибло, — превратилось в мертвую материю и созрело к тому, чтобы, разрушенным, вновь попасть в великую мастерскую природы и опять стать частицей жизни.
Впрочем, нельзя сказать, что муравьи заняты только безжизненным материалом, ведь они занимаются скотоводством, причем скотоводством молочным, поскольку выведение пород их не интересует. Коровами служат им тли, коих они строго охраняют, доят, если же та или иная корова дает недостаточно молока или погибает, что ж, они съедают ее. Конечно, тлей они приобретают не на рынке, а добывают, где только можно, разбоем. Потом доставляют в хлева и до тех пор поглаживают их, щекочут, пока они, разнежась или намучась, не выпускают сладкую и питательную жидкость. Возможно, в этих крохотных, едва различимых глазом капельках имеется и алкоголь, хотя пьяного муравья еще никто не видывал.
Безмолвный этот народец столь же мало внимания обращает на жару, как и пчелы, но Репейку муравьи не интересуют вовсе, как не интересуют муравьев те рыбьи головы, которыми насытился Репейка.
Репейка спит, иногда встряхивается, если какой-нибудь слишком усердный комар запутается в его шерсти — укусить комар, правда, не может, но начинает биться и нудно причитать, пока щенок не вытрясет его, чтобы в тот же миг, заснуть снова; ему, намерзшемуся и наголодавшемуся, нужно выспаться после утомительных приключений, ведь здесь, в этих незнакомых болотах, он не останется ни за что. Он это чувствует непреложно, быть может, даже знает, его тянет куда-то, хотя цель его далека и отнюдь неясна.
Репейка спит, но где-то подспудно возникают перед ним старый Галамб, Янчи, стадо, Додо, Пипинч, Оскар и все то, что осталось позади него во времени и пространстве. Только вот далеко, очень далеко они, его друзья, да еще рассеяны по разным местам и объединяются лишь тоскою его по дому и человеку.
Репейка не строит планов, но, когда стемнеет, он решительно отправится в путь, держась определенного направления, как будто все спланировал заранее. О том, чтобы вернуться, не может быть и речи, хотя он знает, что позади было сухо. Однако идти в ту сторону он не хочет, а почему, себя не спрашивает. Он хочет двигаться только вперед, он чувствует, что иначе идти ему и невозможно.
Проснувшись, щенок поморгал — он отлично выспался, — но вдруг насторожился, почувствовав, что он не один и поблизости что-то происходит, что-то напряглось, как натянутый лук, и стрела вот-вот вылетит…
Репейка замер, прижавшись к земле: из-за дерева-великана поднялась голова змеи, плоская, сердцеобразная голова, и в тот же миг щенок увидел мышь. Мышка короткими бросками бежала с противоположной стороны, ни о чем не подозревая, а возле дерева, неизвестно почему, поднялась на задние лапки. Приподнялась, понюхала толстый пенек.
И стрела вылетела.
Змея метнулась вперед, и мышь даже не пискнула.
Тут же опрокинулась и забила лапками.
Репейка трепетал.
Он не знал, что такое гадюка. Змеи вообще были ему омерзительны, и он убивал их, когда его науськивали, но подобной змеи он еще не видел, и сквозь дрожь древним инстинктом зазвучал страх. Нет, к этой твари приближаться нельзя, эта змея — сама гибель.
Даже бросок ее был так ужасающе стремителен, что спастись от него было немыслимо. А мышь уже