резервы, промышленности — сырьевые, а торговому аппарату — товарные. Когда же я указал ему, что товарные резервы осуществимы только за счет сокращения резервов сырья, импортное же сырье можно накоплять только за счет валютных резервов; что нужно говорить не о резервах вообще, а ставить вопрос конкретно в условиях товарного голода и угрожающего кризиса хлебозаготовок, Сталин отделался повторной нумерацией необходимых резервов и обвинил меня в «ри-го-ри-сти-че-ском» (буквально) отношении к вопросу о резервах, показывая тем, что смысл этого слова ему так же неясен, как и вся проблема резервов.
Иногда он заменяет нумерацию бесплодной риторикой вопросов: «Разве неверно, что...» и т.д.— пять, десять раз подряд. И этот литературный прием, еще менее связывающий, чем каталогический перечень, служит только для прикрытия бедности мысли. Не останавливаясь выделять в положительной форме главное и второстепенное, основное и зависимое и подчинять изложение внутренним связям самого предмета, Сталин прибегает к жалкой семинарской риторике, которая под лаконическим вопросом заставляет предполагать ту самую бездну премудрости, которой как раз и не хватает.
Приводить цитаты было бы слишком долго. Схема его рассуждений примерно такова. Оппозиция против вхождения компартии в Гоминьдан? Разве же неверно, что Маркс входил в демократическую партию? Разве же неверно, что в Китае царит национальный гнет? Разве же неверно, что Ленин всю жизнь боролся против недооценки крестьянства? И пр., и пр. Нанизав на веревочку полдюжины таких колечек из жести, Сталин исчерпывает вопрос.
Особенно любит он прятаться за словечко «хотя бы», играющее роль спасательного пояса при всякой его попытке пуститься вплавь. Вот один из типических его выводов против указаний оппозиции на опасности капиталистической реставрации: «Простое восстановление капитализма невозможно хотя бы потому, что власть у нас пролетарская, крупная промышленность в руках пролетариата, транспорт и кредит находятся в распоряжении пролетарского государства» (Вопросы ленинизма. 1928, с. 63, подчеркнуто мною).
Почему восстановление капитализма должно быть «простым»? И что вообще значит «простое» восстановление? Но еще лучше словечко «хотя бы». На совершенно конкретные указания оппозиции, что при известном сочетании экономических и политических факторов может восторжествовать капитализм, т. е. что враги, по ленинскому выражению, «еще могут отнять у нас» и диктатуру, и национализации, Сталин отвечает: это невозможно «хотя бы» потому, что у нас есть национализация и диктатура. На указание врача, что при таких-то обстоятельствах болезнь может повлечь смертельный исход, знахарь возражает, что «простая» смерть невозможна хотя бы потому, что больной жив, ест и дышит. Это чисто сталинская аргументация.
Указания на угрожающий рост дифференциации крестьянства Сталин опрокидывает следующим доводом: «Дифференциация не может принять прежних размеров... хотя бы потому, что земля у нас национализирована...» (там же, с. 64, подчерки[уто] мною). Что значит: «прежние» размеры? Дифференциация в разные периоды имела разные размеры. Национализация земли сама по себе нисколько не ослабляет дифференциации, наоборот, может дать ей большой простор. Но тут на помощь приходит оговорочка «хотя бы»: аргумент выступает с набрюшником, выдавая тем свой катаральный характер.
Вертясь вокруг все той же фразы моей 1905 г., что революционная Россия не смогла бы устоять «пред лицом консервативной Европы», т. е. если бы Европа, вопреки всем вероятиям, осталась консервативной, Сталин пишет: «Мы, оказывается, не только не можем построить социализм, но не можем устоять хотя бы на короткий срок перед лицом консервативной Европы» (там же, с. 226).
Слова «на короткий срок», лишающие всю постановку вопроса какого бы то ни было смысла — ибо революции устраивают не «на короткий срок» — эти слова вставлены Сталиным в сопровождении все того же трусливого «хотя бы», которое на сей раз играет роль лжесвидетеля по делу о подлоге.
В другой работе Сталин возвращается к вопросу о дифференциации деревни все с тем же универсальным аргументом, не требующим ни статистического материала, ни теоретического анализа. «У нас развитие сельского хозяйства,— говорит он,— не может пойти по такому пути хотя бы потому, что наличие Советской власти и национализация основных орудий и средств производства не допускает такого развития» (там же, 124, курсив мой).
Этот имманентный оптимизм, рассматривающий советскую власть не как орган классовой борьбы, а как экономический талисман, выглядел бы очень твердым и уверенным, если бы не это злосчастное, косоглазое, трусливое и вороватое «хотя бы».
Все теоретические и исторические ссылки Сталина имеют либо сознательно неопределенный и двусмысленно защитный характер, либо же, при претензии на конкретность и точность, оказываются почти непременно ложными. Политику мирволенья кулаку Сталин приравнивает к лозунгу «Лессе фер, лессе пассе»[577] (речь 19 ноября 1928 г.). Это было бы, пожалуй, терпимо, если б Сталин тут же не прибавил, будто это лозунг французских либералов «во время французской революции, во время борьбы с феодальной властью» (Правда, № 273).[578] На самом деле французская революция тут ни при чем. Если оставить в стороне историко-литературные изыскания, открывающие корни соблазнившей Сталина формулы еще в XVII веке, затем у физиократов в XVIII в., когда она употребляется очень редко, и не против феодализма, а против полицейщины меркантилизма, то придется сказать, что «лессе фер» — это лозунг фритрейдеров-манчестерцев[579] первой половины XIX века в их борьбе с протекционизмом[580]. Подобные промахи сопутствуют каждому выступлению Сталина, ибо он не знает исторических явлений в их внутренней связи.
Когда я, в противовес безнадежно запутавшемуся Политбюро, доказывал, что в ближайший период (1924—[19]25 г.) политическое развитие Европы пойдет не в сторону фашизма и новых оккупации, а в сторону социал-демократии, коалиций и пацифизма, Сталин, выждав, когда прогноз этот стал осуществляться, поучал меня: «Иные думают, что буржуазия пришла к «пацифизму» и «демократизму» не от нужды, а по доброй воле, по свободному, так сказать, выбору. При этом предполагается, что буржуазия, разбив рабочий класс в решающих боях (Италия, Германия), почувствовала себя победительницей и теперь она может позволить себе «демократизм» (Большевик, 1924, № 11).
Как по позвонку можно определить размеры животного, так по этой цитате можно безошибочно отгадать духовный рост автора. Диалектика классовой борьбы превращается у него в лотерею психологических догадок о проявлениях «свободной воли» буржуазии. Литературная форма отвечает глубине идей: «иные думают», «предполагается»... Неопределенность инсинуаций должна облегчить теоретику возможность своевременно юркнуть в подворотню.
В поисках почвы для противопоставления марксизма ленинизму, конечно, со всякими бессодержательно-почтительными оговорками, Сталин обращается к историческому критерию. «Маркс и Энгельс подвизались в период предреволюционный (мы имеем в виду пролетарскую революцию), когда не было еще развитого империализма, в период подготовки пролетариев к революции, в тот период, когда пролетарская революция не являлась еще прямой практической неизбежностью. Ленин же, ученик Маркса и Энгельса, подвизался в период развитого империализма, в период развертывающейся пролетарской революции...» (Основы ленинизма, 1928, с. 74).
Если даже оставить в стороне ослепляющий стиль этих строк — Маркс и Ленин «подвизаются» у Сталина, точно провинциальные антрепренеры — то все же придется признать исторический экскурс в целом крайне невразумительным. Что Маркс действовал в XIX столетии, а не в XX — это верно. Но ведь суть всей деятельности Маркса—Энгельса состояла в том, что они теоретически предвосхищали и подготовляли эпоху пролетарской революции. Если это отбросить, то мы получим катедер-марксизм, т.е. самую гнусную карикатуру. И все значение работы Маркса в том и обнаруживается, что эпоха пролетарской революции, наступившая позже, чем они ждали, потребовала не ревизии марксизма, а, наоборот, его очищения от ржавчины промежуточного эпигонства. У Сталина же выходит, что марксизм, в отличие от ленинизма, был теоретическим отражением нереволюционной эпохи.
Такое представление у Сталина не случайно. Оно вытекает из всей психологии эмпирика, живущего на подножном корму. Теория у него только «отражает» эпоху и служит злобе дня. В специально посвященной теории главе — что это за глава! — Сталин «подвизается» следующим образом: «Теория может превратиться в величайшую силу рабочего движения, если она складывается в неразрывной связи с революционной практикой» (Основы ленинизма, с. 89, курсив наш).