l:href='#FbAutId_725'>[725], и если даже и не рекомендуется придавать слишком большого значения такого рода мемуарным формулировкам, – то все равно в поведении Гитлера, какое время тут ни возьми, явно есть что-то от той инфантильной безоглядности в обхождении с миром, на которую намекают приведенные выше слова, да и его, Гитлера, собственное замечание, что он смотрит «на все с чудовищным, ледяным хладнокровием, лишенным каких бы то ни было предрассудков» [726], говорит, по сути, о том же самом. Многое говорит за то, что он – вопреки его относящейся еще к юношеским годам претензии, – так никогда и не осмыслил, что есть история; он видел в ней своего рода настежь открытый для честолюбцев храм славы. Смысла же и правоты свершившегося он не осознавал совершенно. Несмотря на все настроение буржуазного распада, несмотря на окружавшую его атмосферу тления, он был homo novus. И именно таким образом, с абстрагированной беспечностью, шел он на осуществление своих замыслов. В то время как другие государственные деятели учитывали реальность существующего соотношения сил, он отталкивался от чистого места: точно так же, как начал он без оглядки на существующее проектировать новый мегаполис Берлин, планировалась им и полная перестройкаЕвропы закрепившиеся в результате войн и изменения соотношения сил, он переделал эту карту на свой лад, разрушил державы и помог подняться новым силам, вызвал революции и положил конец веку колониализма; в конечном итоге он гигантским образом расширил эмпирический горизонт человечества. Перефразируя слова Шопенгауэра, которого он по-своему почитал, можно сказать, что Гитлер дал миру урок который тот уже не забудет никогда.
Доминирующим среди тех мотивов, в которых он смыкался с сильным течением духа времени, было неизменное чувство угрозы: страх перед лицом процесса уничтожения жертвой которого были на протяжении веков многие государства и народы, но который только теперь, на этом перекрестке всей истории, развил универсальную, угрожающую всему человечеству мощь. Один из снимков, сделанных в новом здании рейхсканцелярии, демонстрирует лежащий на письменном столе Гитлера фолиант с названием «Спасение мира» [727], и на различных этапах этого жизненного пути наглядно прослеживается, с какой настойчивостью он все время стремился к роли спасителя; она была для него не только призванием и «циклопической задачей», но и представляла собой в этой направляемой режиссерскими соображениями жизни ту великую, образцовую сольную партию, которая ассоциировалась у него с воспоминаниями о любимой опере его молодости – «Лоэнгрин» [728] и мифическими образами каких-то героев-освободителей и «белых рыцарей».
Идея спасения была для него неразрывно связана с самоутверждением Европы, рядом с которой не существовало никакой иной части света, никакой иной сколь-нибудь значительной культуры, все другие континенты были лишь географическими понятиями, пространством для рабовладения и эксплуатации, были пустыми плоскостями, лишенными истории: hiс sunt leones[729] . Да и само выступление Гитлера было одновременно и последним гиперболизированным выражением европейского притязания оставаться хозяином собственной, а тем самым и всей истории вообще. В его картине мира Европа, в конечном счете, играла ту же роль, что и немецкий дух в сознании поры его молодости: это была находившаяся под угрозой, уже почти утраченная высшая ценность. У него было острое чутье на опасность растворения, угрожавшую континенту со всех сторон, на угрозу самой его внутренней сути как извне, так и изнутри: эта угроза исходила от неудержимо размножающихся, заполняющих и буквально душащих земной шар «неполноценных рас» Азии, Африки и Америки, а также и от собственных, отрицающих традицию, историю и величие Европы демократических идеологий.
И хотя сам он был фигурой демократического века, но олицетворял собой лишь его антилиберальный вариант, характеризуемый сочетанием манипуляции голосами путем плебисцитов и харизмы вождя. Одним из непреходящих горьких уроков ноябрьской революции 1918 года было осознание того, что существует неясная взаимосвязь между демократией и анархией, что хаотические состояния и являются собственным, неподдельным выражением подлинного народовластия, а произвол – его законом. Отсюда нетрудно истолковать восхождение Гитлера и как последнюю отчаянную попытку удержать старую Европу в условиях привычного величия. К парадоксам явления Гитлера относится то, что он с помощью краха пытался защитить чувство стиля, порядка и авторитета перед лицом восходящей эпохи демократии с ее правами решающего голоса для масс, эгалитаризацией плебейства, эмансипацией и распадом национальной и расовой идентичности. Но он выразил также и долго копившийся протест против презренного эгоизма крупного капитала, против коррумпирующей мешанины буржуазной идеологии и материального интереса. Ему виделось, что континенту грозит мощный двойной натиск, чреватый чуждым Европе засильем и ее поглощением «бездушным» американским капитализмом с одной стороны, и «бесчеловечным» русским большевизмом – с другой. И вполне правомерно суть выступления Гитлера была обозначена как «борьба не на жизнь, а на смерть» [730].
Не составляет труда, расширив эти представления до глобального уровня, распознать в них парадигматическую ситуацию раннего этапа обретения фашизмом своих приверженцев: это те массы среднего сословия, которые – на фоне общих панических настроений – видели себя в медленно Удушающих их объятиях, с одной стороны, профсоюзов, а с другой – универсальных магазинов, в объятиях коммунистов и анонимных концернов. И, наконец, явление Гитлера можно понимать и как попытку утверждения своего рода третьей позиции – между обеими господствующими силами эпохи, между левыми и правыми, между Востоком и Западом. Это и придало его выступлению тот двуликий характер который не охватывается всеми этими однозначными дефинициями, нацепляющими на него этикетки типа «консервативный», «реакционный», «капиталистический» или «мелкобуржуазный». Находясь между всеми позициями, он в то же время участвовал в них во всех и узурпировал их существеннейшие элементы, сведя их, однако, к собственному, неподражаемому феномену. С его приходом к власти пришел конец и противоборству за Германию, начало которому было положено после первой мировой войны Вильсоном и Лениным [731], когда один пытался привлечь ее на сторону парламентской демократии и идеи мира между народами, а другой – на сторону дела мировой революции; лишь двенадцать лет спустя это противоборство возобновилось вновь и завершилось якобы соломоновым решением о разделе страны.
Хотя третья позиция, к которой стремился Гитлер, и должна была захватить весь континент, но ее энергетическим ядром должна была быть Германия: современная миссия рейха заключалась в том, чтобы дать уставшей Европе новые стимулы и использовать ее как резервуар сил для мирового господства Германии. Гитлер рвался наверстать упущенное на империалистической стадии немецкого развития и, будучи последышем истории, выиграть главный из возможных призов – гарантированное гигантской экспансией власти на Востоке господство над Европой, а благодаря этому – над всем миром. Он правильно исходил из того, что поделенный земной шар вскоре уже не даст возможности завоевать какую-нибудь империю, а поскольку он всегда мыслил категорическими альтернативами, то ему представлялось, что удел Германии – либо стать мировой державой, либо же «завершить существование… как вторая Голландия и как вторая Швейцария», а может быть, даже и «исчезнуть с лица земли или стать народом-рабом, обслуживающим других» [732]. То соображение, что его замысел до безнадежного предела перенапрягал силы и возможности страны, никак не могло сколь-нибудь серьезно обеспокоить его, ибо он считал, что задача тут заключается в первую очередь в том, чтобы «заставить колеблющийся перед лицом своей судьбы немецкий народ пойти своим путем к величию». Мысль о связанном с этим риске гибели самой Германии вызвала у него во время войны лишь замечание на жаргоне его молодости, чьи рецидивы так для него характерны: тогда, мол, будет «все равно» [733].
Следовательно, и национализм Гитлера также не был однозначен, ибо он, не задумываясь, готов был поступиться интересом нации. Но тем не менее, этот национализм был достаточно интенсивным, чтобы вызвать всеобщее сопротивление. Потому что хотя Гитлер частично и выражал защитные эмоции времени