верстах от Орла, за 35 руб. десятину, — покупщик отступился! А вы тут такие громадные цифры в глаза мечете, что голова идет кругом! Будьте здоровы. Дружески жму вам руку.
Ваш
Баден-Баден.
21 декабря 1869 года.
Из вашего последнего письма я, грешный человек, прямо говоря, понял мало. Чую в нем веяние того духа, которым наполнена половина «Войны и мира» Толстого, — и потому уже и не суюсь. На вас не действуют
А вот что вы сказали о своем значении как поэт, — правда; и тут нет никакой гордости. Только Кольцова вы напрасно забыли.
Ну, а теперь, я думаю, можно прекратить наши полемические препирания.
В половине апреля пущусь в Русь православную. И тогда-то будет под лад соловьиного пения стоять гул и стон спора на берегах и в окрестностях Зуши.
А до тех пор дружески вас обнимаю и кланяюсь Марье Петровне.
Ваш
Оглядываясь на наше, можно сказать, пророческое прошлое, невозможно не остановиться на многозначительных словах только что приведенного письма Тургенева. Не знаешь, чему поистине более удивляться: тому ли бестолковому и беспорядочному, риторическому и софистическому хламу, которым щеголяет письмо, или тем дорогим и несомненным истинам, которые местами таятся в этом хламе. Как бы защищая науку от моих нападок, Тургенев сам образцом науки выставляет — 2 x 2 = 4 и угол падения равен углу отражения. Но разве современная медицина хоть малость подходит под эту категорию? Почему наугад лечить бычачьей кровью, гипнотизмом, гомеопатией лучше и наукообразнее, чем змеиными глазами во времена Мольера? Тургенев укоряет меня в водобоязни перед Европой. А у меня, к сожалению, в сараях европейские и американские земледельческие орудия, несовместимые с общинным владением и круговою порукою, очевидно, давно отжившими свой век, и гальванизированные на время настоящими европофобами. И так будет продолжаться еще долго, пока наши европолюбцы с одной стороны, а мнимые славянофилы с другой — не откажутся от жестоких слов. Всему свое время, и Тургенев тысячу раз прав, указывая на то, что община и круговая порука возможны в пользу владельца только при нижайшей степени общественности. У человека, жаждущего выхода на рыночный простор, община и круговая порука действительно немыслимы. Это гораздо несбыточнее немецких бегов взапуски с ногами и телом, завязанным по горло в мешке. Но почему же Тургенев в свою очередь, упрекая меня в боязни жестоких слов: «Европа, пистолет, цивилизация», — упрекает кто же время в сочувствии к другим: «Русь, ерунда, гашник?» Доживи он до нашего времени, то убедился бы в увлечении Европы и в особенности то презираемой, то превозносимой им Франции к этой Руси, которой так же невозможно отрицать, как ревности, которую старался уничтожить Чернышевский. Следя по порядку за предметами Тургеневских упреков, мы останавливаемся на слове
Толстой писал мне 1870 года 4 февраля:
Письмо ваше, любезный Афанасий Афанасьевич, получил я 1-го февраля. Но даже если бы подучил и несколько прежде, я не мог бы ехать. Вы мне пишете: «я
Ваш
Тургенев писал:
Баден-Баден.
4 Февраля 1870.
Любезнейший Фет, письмо ваше застало меня еще здесь, но на самом кануне отъезда в Веймар, куда мы все купно перебираемся на два месяца. Имею вам сказать два слова о Луизе Геритт, дочери г-жи Виардо. Эта несчастная и сумасбродная женщина много причинила горя всему своему семейству, и кончит тем, что себя погубит. Выйдя замуж по собственному настойчивому желанию за г-на Геритта (я за несколько дней до ее решения ездил к ней с предложением от другого француза, прекрасного человека, которого она, казалось, любила до тех пор), — она внезапно возненавидела своего мужа, хотя ни в чем упрекнуть его не могла, убежала с Мыса Доброй Надежды, где он был консулом, и явилась в Баден; потом покинула родительский дом и после разных странствований очутилась в Петербурге, где поступила в профессоры пения в консерваторию (она хорошая музыкантша). До того времени она аккуратно получала от мужа, — который ни в чем ей не препятствовал и не пользовался страшными правами, признанными за супругами мужеского пола французским кодексом, — проценты с своего приданого и пенсию; все вместе равнялось 10,000 франкам. Но тут она вдруг объявила ему, что довольствуется жалованьем и не хочет от него ни копейки. Между тем здоровье ее не выдержало петербургского климата, и она, будучи принуждена отказаться от своего места, внезапно ускакала к каким-то знакомым в Екатеринославскую губернию, у которых она будет жить на хлебах, так как гордость не позволяет ей обратиться снова к мужу, который назначен генеральным консулом в Данию и живет в Копенгагене с своим и ее сыном. Должно отдать ему справедливость, что он во всем этом деле поступил безукоризненно: до сих пор не отказывается ни платить ей пенсию, ни снова принять ее в дом, позволяет ей жить, где ей заблагорассудится, с одним только условием: не поступать на театр, к которому она впрочем не имеет никакого расположения. Вот
А теперь позвольте мне поворчать немного. Я охотно допускаю всякое преувеличение, всякую так называемую «комическую ярость», особенно когда речь идет о людях или о вещах в сущности