недельки две пробыть в Москве.

— Вот кстати, — сказал полковник, — я вам дам поручение принять от поставщика черные кожи для крышек на потники. Вы получите от меня формальное поручение и подорожную по казенной надобности.

Я и поныне убежден, что эту командировку придумал барон, желая мне помочь.

Пробыв проездом в Новоселках самое короткое время, я прямо проехал в Москву к Григорьевым, у которых поместился наверху на старом месте, как буд. то бы ничто со времени нашей последней встречи и не случилось[160]. Аполлон после странствований вернулся из Петербурга и занимал по-прежнему комнатки налево, а я занял свои по правую сторону мезонина. С обычной чуткостью и симпатией принялся Аполлон за редакцию стихов моих. При скудных материальных средствах я не мог тратить больших денег на переписку стихотворений, подлежавших предварительной цензуре. Услыхав о моем затруднении, старик Григорьев сказал: «Да чего вам искать? Возьмите бывшего своего учителя П. П. Хилкова. Вы ему этой работой окажете великую помощь, так как он в страшной бедности».

Между прочим я нашел время забежать к давно знакомому Василию Петровичу Боткину, литературным судом которого дорожил.

Хотя дело было в дообеденную пору, я застал у него на кресле в поношенном фраке кудрявого с легкой проседью человека среднего роста.

— Василий Петрович, — сказал я, — я пришел к вам с корыстною целью воспользоваться часом вашего времени, чтобы подвергнуть мой стихотворный перевод шиллеровской «Семелы» вашему суду, если это не стеснит вас и вашего гостя.

И хозяин, и гость любезно приняли мое предложение, и, достав тетрадку из кармана, я прочел перевод. Когда я, окончив текст, прочел: «Симфония, занавес падает», — посетитель во фраке встал и сказал: «Конца-то нет, но я понимаю, предоставляется актеру сделать от себя надлежащее заключение».

С этим он пожал хозяину руку и, раскланявшись со мною, вышел.

— Кто этот чудак? — спросил я Боткина.

— Это наш знаменитый Мочалов, — не без иронии заключил Боткин.

Устроившись насчет печати с типографией Степанова и упросив Аполлона продержать корректуру, я принял кожи и через Новоселки и Киев вернулся в полк

* * *

Когда после майского сбора[161] эскадроны разошлись на травяное продовольствие, я отпросился на несколько дней и прежде всего проехал к моим Бржесским. Если я искренно жаловался своему другу Алексею Федоровичу на кого-либо, то только на себя, не находящего никакого исхода тому томлению, которое выражалось в письмах хорошо знакомой им девушки. Она не менее меня понимала безысходность нашего положения, но твердо стояла на том, что не желая ни в каком случае выходить замуж, она, насильственно порывая духовное общение, только принесет никому не нужную жертву и превратит свою жизнь в безотрадную пустыню. Не высказав никакого определенного мнения, Бржесский советовал мне съездить в Федоровку, где Елена гостит в настоящее время, и постараться общими силами развязать этот гордиев узел.

Конечно, восторженная наша встреча не повела ни к какой развязке, а только отозвалась на нас еще более тяжкою и безнадежною болью.

Так как я ездил на собственной четверке, то на половинной дороге из Федоровки пришлось кормить в Стецовке, и я заехал к новому командиру третьего эскадрона Крюднеру. Крюднер, вероятно, уже пообедал, да в тяжком расположении духа я бы отказался от всякой пищи. Но, желая быть любезным хозяином, Крюднер сказал: «Я привез с собою из Лифляндии рижского доппель-кюммелю, и мы с тобою выпьем».

Времени для угощения было довольно, так как я никогда не кормил дорогою лошадей менее 3 1/2 часов; и мы сначала довольно лениво относились к прекрасному доппель-кюммелю, но мало-помалу дело пошло успешнее. Сам Крюднер, бывший не дурак выпить, разогрелся и, взявши гитару, начал наигрывать разные вальсы, а затем, исполняя шубертовского «Лесного царя», фальцетом выводил куплеты о танцующих царских дочерях.

Стараясь заглушить раздумье и гнетущую тоску, я усердно выпивал рюмку за рюмкой, но мрачное настроение не впускало в себя опьянения. Крепко пожав руку Крюднера, я сел в нетычанку и покатил домой.

— Ты шути, — говорил впоследствии чуть ли не Рапу Крюднер, — честное слово, я стал уважать Фета с тех пор, как он заезжал ко мне в эскадрон. Я нарочно считал: он выпил двадцать рюмок кюммелю и поехал ни в одном глазе.

По прибытии в Елизаветград к царскому смотру[162], мы заранее были предупреждены о дне приезда государя и о том, что почетный караул назначен от нашего полка.

Излишне говорить, сколько ранжировки, маршировки и чистки предшествовало торжественному дню выхода караула против царского крыльца

* * *

Рассказывая о событиях моей жизни, я до сих пор руководствовался мыслью, что только правда может быть интересной как для пишущего, так и для читающего. В противном случае не стоит говорить.

При таком убеждении я не проходил молчанием значительных для меня событий, хотя бы они вели к моему осуждению или к сожалению обо мне.

Казалось, достаточно было бы безмолвно принести на трезвый алтарь жизни самые задушевные стремления и чувства. Оказалось на деле, что этот горький кубок был недостаточно отравлен.

Вскорости по возвращении в Крылов я выпросился на несколько дней в Березовку, и в самый день приезда моего к Бржесским появился Михаил Ильич Петкович и, здороваясь со мною, воскликнул:

— А Лена-то!

— Что? Что? — с испугом спросил я.

— Как! — воскликнул он, дико смотря мне в глаза. — Вы ничего не знаете?

И видя мое коснеющее недоумение, прибавил!

— Да ведь ее уже нет! Она умерла! И, боже мой, как ужасно!

Когда мы оба немного пришли в себя, он рассказал следующее:

«Гостила она у нас, но так как ко времени сенной и хлебной уборки старый генерал посылал всех дворовых людей, в том числе и кучера, в поле, то прислал за нею карету перед покосом. Пришлось снова биться над уроками упрямой сестры, после которых наставница ложилась на диван с французским романом и папироской, в уверенности, что строгий отец, строго запрещавший дочерям куренье, не войдет.

Так в последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточивая внимание на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но спичка, продолжавшая гореть, зажгла спустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись при совершенном безлюдьи, за исключением беспомощной девочки сестры (отец находился в отдаленном кабинете), несчастная, вместо того чтобы, повалившись на пол, стараться хотя бы собственным телом затушить огонь, бросилась по комнатам к балконной двери гостиной, причем горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет, оставляя на нем следы рокового горенья. Думая найти облегчение на чистом воздухе, девушка выбежала на балкон. Но при первом ее появлении на воздух пламя поднялось выше ее головы, и она, закрывши руками лицо и крикнув сестре: „sauvez les lettres“[163], бросилась по ступеням в сад. Там, пробежав насколько хватило сил, она упала совершенно обгоревшая, и несколько времени спустя на крики сестры прибежали люди и отнесли ее в спальню. Всякая медицинская помощь оказалась излишней, и бедняжка, протомясь четверо суток, спрашивала — можно ли на кресте страдать более, чем она?»

В течение моих рассказов мне не раз приходилось говорить о сестре А. Ф. Бржесского, Близ. Фед. Петкович. Но теперь, соблюдая последовательность, я Должен сказать несколько слов об их старшей сестре Екат. Фед. Романовой. Она была гораздо ровнее характером подвижной сестры своей. Совершенная брюнетка с правильными чертами и с восточным загаром лица, она, походящая романтизмом и нежностью

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату