тысячу рублей. В то время эта сумма показалась мне огромна, и я согласился.
Приближался февраль месяц, и оканчивался срок нашего прикомандирования. Отец запрашивал меня о сумме, необходимой на новую экипировку. Добросовестно все рассчитав, я написал, что необходимо семьсот рублей, и заблаговременно к данному сроку заказал новую обмундировку.
На последнюю перед смотром его высочества репетицию добрейший Ант. Ант. Эссен сам прибыл в манеж, очевидно, с целью осмотреть меня, так как никого не знал из остальных прикомандированных. Кирасирская обмундировка моя была в исправности за исключением кирас, самой дорогой части вооружения. Во фронте мои кирасы могли быть терпимы, но для одиночного смотра они были плоховаты, и я уже заблаговременно приготовил себе на прокат хорошие из магазина.
«На смотру нужно другие кирасы, — сказал Антон Антонович, — c'est une vieille machine, mon cher!»[177]
Я его и на этот счет успокоил.
В день смотра мы выстроились посреди манежа к назначенному часу, и на левом фланге появились у нас массивные кавалергардские унтер-офицеры, готовившиеся к переходу офицерами в армию. В манеж стали прибывать генералы и великие князья, выстраиваясь в два порядка у входа, в ожидании великого князя цесаревича.
Ответив на отданную ему честь, его высочество скомандовал нам: справа по одному, — и смотр начался. Доброезжая лошадь моя была совершенно без огня, а шпорить в присутствии начальства считалось невежливым. Зато пройдя перед глазами главнокомандующего известным аллюром, я старался за спиной его надавать своему коню таких горячих шпор, от которых он снова проходил перед начальством весь кипящий жизнью. Проезжая собранной рысью, я увидал руку его высочества, указывающую на меня, и ясно услыхал его слова: «славно ездит»!
«Ну, — подумал я, — слава богу, теперь уже буду переведен».
Когда пришлось прыгать через барьер с сабельною рубкою, я вспомнил наставление Н. Ф. Щ-аго, и на скаку вышиб ударом палаша барьер из рук, его державших.
— Благодарю вас, господа, — сказал его высочество, — поздравляю с переводом в гвардию, кроме вас, — обратился он к пешему артиллеристу, — вы срам как ездите. А кавалергарды точно пни.
С неописанного радостью вернулся я в свой номер, куда, по поручению отца моего, приказчик Мценского хлебного торговца и миллионера Смирнова принес мне деньги на обмундирование. С этого времени отец стал весьма щедр на присылку денег, и я перестал в них так настоятельно нуждаться.
В это время в Петербурге умер старший полковник нашего полка, и так как можно предполагать, что шеф полка, государь наследник, будет присутствовать при отпевании, то в Петербург прибыл с женою и генерал Курсель. Конечно, первым долгом своим я счел, в новой уланской форме, отправиться к нему и с величайшею благодарностью возвратить деньги генеральше, а затем поблагодарить всех, принимавших во мне участие.
Обеды у Панаева и Тургенева повторялись с обычным шумом и веселостью, не без примеси весьма крупной аттической соли и некоторого злорадства со стороны всегда мягкого и любезного Тургенева. В веселую минуту он сам повторял свои эпиграммы, острие которых обращено было даже на его друзей, например, Кетчера и Анненкова.
Про Анненкова, в то время весьма полного, экономного и охотника покушать, Тургенев не раз, возбуждая общее веселье, повторял эпиграмму, из которой помню только последние два стиха:
И когда, бывало, Гончаров и Анненков первые подступали к муравленому горшку со свежею икрою от Елисеева, Тургенев вопил:
— Господа, не забудьте, что вы не одни здесь.
Нередко Дружинин и Лонгинов читали свои юмористические, превосходными стихами написанные, карикатурные поэмы. Забавнее всего, что в одной из таких поэм у Лонгинова в самом смешном и жалком виде человек, пробирающийся утром по петербургским улицам, был списан с Боткина. Всем хорошо был известен стих: «то Боткин был». — А между тем сам Боткин пуще других хохотал над этим стихом, в котором при нем Лонгинов подставлял другое имя.
В последнее время Тургенев стал настаивать на новом собрании моих стихотворений, так как издание пятидесятого года почти все разошлось. Он сам брался за редакцию, приглашая к себе в сотрудники весь литературный ареопаг. Конечно, мне оставалось только благодарить.
В нашем веселом кружке мне не случалось ни слова слышать об иностранной политике, которая меня в то время интересовала всего менее. Однако по переходе в гвардию пришлось прощаться со всеми и возвращаться в полк.
В полку, к немалому соревнованию остальных, требовался поручик для прикомандировки и немедленного отправления за Дунай в действующую армию. Счастливый жребий выпал Крониду Александровичу Панаеву, любимому всеми. Но недолго пришлось нам завидовать. На полковой праздник Св. Мартиниана 13 февраля собранному на молитву полку был объявлен поход [178].
Погода стояла бурная и холодная. Мороз доходил до 25-ти градусов при глубоком снеге. Садясь на коней, нельзя было не улыбнуться на предсказания солдатских жен, ютившихся около казарм и восклицавших при нашем выступлении: «Будут, будут назад! Слава богу, ветер прямо в лицо!»
Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты (вечная тема наших горячих споров с Тургеневым), настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом. Вот почему порою мне так приятно видеть, что много моих тезисов, казавшихся в свое время неосновательными и противными опыту, в настоящее время оправдались самим опытом.
Сколько раз я доказывал своему эскадронному командиру, с которым мы на походе квартировали и продовольствовались вместе, так как слуга мой изрядно готовил кушанье, — что существующая, в видах сбережения лошадей, система тащиться с эскадроном весь тридцативерстный и более переход в течение семи-восьми часов, по временам спешивая людей и заставляя вести лошадей в поводу, не облегчает, а, напротив, утомляет последних. Самое мучительное для кавалерийской лошади, это затянутое ее положение под тяжелым вьюком, и чем скорее вы избавите ее от последнего, тем больше ее облегчите; и, пройдя тридцать верст в четыре часа, переходя из рыси в шаг, вы как раз вдвое уменьшите ее восьмичасовое страдание. Нечего говорить, что метода водить во время зимних походов людей пешком — для последних вредоносна. Человек, несущий оружие и ведущий в поводу лошадь, вынужден утомительно ступать по глубокому снегу, взрытому копытами; при этом он неусыпно должен наблюдать, чтобы лошадь не наступила ему на шпору, не налезла на переднюю, и задний человек не навел бы на нее свою. Не явно ли, что, пройдя таким образом версту, люди согреваются до испарины, и затем команда — «садись» — поднимет их в область ничем не задерживаемого ветра. Не значит ли это напрашиваться на тиф?
В те времена разглагольствования мои оставались гласом вопиющего в пустыне, что не мешало им оправдаться уже на первом переходе. Продрогнувшие из теплой конюшни лошади на поводу по глубокому снегу только и поджидали, как бы следующая за ней насунулась так, чтобы можно было ее ударить, и по приходе полка на ночлег оказались четыре лошади с перебитыми передними ногами.
На ночлеге я узнал, что полковой казначей, «как честнейший и благороднейший человек», отправился за срочными вещами в Новгород, а я назначен исправляющим его должность и в то же время командирован отвозить в Зимний Дворец к августейшему шефу серебряные георгиевские трубы и два излишних штандарта.
На другой день прибыв ко дворцу, я повел своих штандартных унтер-офицеров на половину его высочества и должен был на пороге перешагнуть через прелестного желтого сеттера, не обратившего на нас, по-видимому, ни малейшего внимания. Мой бедный, в настоящее время из лет выживший, Трап — праправнук по прямой линии того прелестного сеттера.