видите, М. А. Языков желает говорить.
— Языков, Языков желает сказать спич! — раздались хихикаюшие голоса.
Языков, высоко поднимая бокал и озираясь кругом, серьезно произнес:
и сел. Раздался громкий смех, что и требовалось доказать. Мне стало совестно, что я ничего не приготовил и, вытащивши записную книжку, я на коленях написал и затеи громко прочел следующее четверостишие:
Минуты две спустя, Тургенев в свою очередь попросил слова и сказал:
Гомерический смех был наградою импровизатору.
Четырнадцатидневный отпуск мой кончился, и я должен был вернуться в свой флигель в Аякар, который Иван настойчиво называл «Якорь-мыза».
С самого детства желудок мой упорно отказывался от своих обязанностей, навлекая на меня целый рой недугов, начиная с горловых и главных болезней, а в последнее время недуги эти до того усилились, что я вынужден был прибегнуть к совету ученых дерптских врачей. Мне рекомендовали одного из докторов, только что вернувшегося из Севастополя, куда он был командирован в качестве одного из главных деятелей. Осмотрев меня, он нашел мое положение требующим немедленного, радикального лечения в клинике под его специальным надзором. С величайшим отчаянием в душе шел я от знаменитого профессора по площади мимо монумента Барклая-де-Толли и, случайно поднявши на углу улицы глаза, прочел надпись: доктор Эрдиан. «Дай, зайду, — подумал я, — и потолкую; хуже не будет».
Когда меня попросили в кабинет старика-доктора, и я, севши на указанное мне кресло, излил задушевные жалобы на мою болезнь, почтенный доктор спросил меня, — кто мне сказал о такой моей болезни. Я назвал доктора.
— Ни малейших признаков этой болезни в вас нет, а у вас гораздо хуже: общее расстройство дыхательных органов. Весною вам необходимо бросить все и бежать в Карлсбад. Я сам туда поеду, и мы там можем встретиться. А пока вот вам пилюли.
Я ушел от доктора в твердой решимости буквально последовать его совету; но до времени был рад вернуться к обычному течению жизни.
Помню, как нарочно, и в этом году 22-го февраля, в день моих именин, была такая же метель, как и в предшествующем году. И на этот раз, мы с Василием Павловичем никого не ждали к именинному пирогу. Но в первом часу. как и в прошлом году, послышался звон колокольчика, и в снежной пыли показалась почтовая тройка, а затем в комнату вошли засыпанные снегом Н. Ф. Щ-ий и Кр. А. Панаев.
Когда денщики сняли с приезжих шубы, я, конечно, бросился обнимать милых гостей, но Щ-ий с самым серьезным видом сделал рукою сдерживающий жест по направлению к Панаеву, проговорив:
— Кронид Александрович, стихи!
Тогда последний, приподымая оказавшийся в руке у него прекрасный граненый стакан и отступя на шаг, торжественно произнес:
— А вот и курильница для фимиама, прибавил Щ-ий, подавая мне пепельницу.
Был март месяц. Стоило обождать две-три недели, и мы могли бы пуститься в обратный путь к новгородским поселениям без тех бедствий, которые в военное время составляют подвиги и потому переносятся безропотно. Но не так было решено в сухих и теплых апартаментах Главного Штаба. Нам был выслан маршрут и казначей день выступления. Ночлег первого перехода пришелся для нашего эскадрона у знакомого уже нам гостеприимного Берга. Долго вечером пришлось нам поджидать нашей Офицерской фуры, которой по расчету времени давно следовало быть на месте. Часов в десять любезный хозяин пришел к нам во флигель, приглашая успокоиться и лечь на отдыхе, так как один из наших людей приехал на пристяжной и заявил, что ось под фурой сломалась, а так как при фуре всегда есть запасная ось, которую нужно только приладить, то он и послал нашим людям на помощь своего плотника. Но не успели мы погрузиться в сладкий сон, как услыхали стук у дверей, и тот же Берг вошел к нам с огнем в комнату, с грустною улыбкой передавая о новом усложнении.
— Какие странные ваши люди, говорил он. — Они там в поле прибили моего плотника, который им помогал.
Приходилось все это улаживать посредством извинений и чаев потерпевшему.
Наступили сильные оттепели.
Зная, что ничто так не может укротить и успокоить молодую лошадь, как переходы под седлом, я пошел в поход впереди эскадрона на своем Глазунчике. Идти приходилось проселками по тесной дороге в один конь, и то не без треволнений. Дорога, при таянии снега углубленная в виде рытвины, представляла совершенный ручей, загороженный спереди крестьянскими санями, с наваленными на них запасными пиками, оборачивающими назад на вас свои острия. Молодая лошадь, наскучившая стоять по колено в холодном ручье, гребет воду и просится вперед. Но ни вперед, ни в бок в невылазные сугробы ходу нет, и приходится ждать, укрощая лошадь до тех пор, пока передние подводники вытащат сани из зажоры. Таким же порядком приходится переходить углубления и долины, в которых разыгралась весенняя вода. В особенности памятен мне один из таких переходов. Кроме ручьев, в которых пришлось оставить наши фуры с выбивающимися из сил людьми, лошадьми и помогающими им солдатиками, к вечеру нас, еще далеко от станции по маршруту, захватил проливной дождик, превративший вечер в непроглядную ночь. Добравшись до имения помещика, которого имени, к сожалению, не упомню, мы решились просить у него ночлега для себя и для эскадрона, почти уверенные в отказе, так как ночлег назначен был по маршруту верст за восемь далее. Но, к изумлению и радости нашей, помещик принял нас самым великодушным образом. Он тотчас же распорядился выгнать собственный скот из конюшен на всю ночь под проливной дождик и поместить туда наших людей и лошадей, а нас, офицеров, в числе пяти человек, провели в комнаты самого хозяина и, в виду неприбытии нашей фуры, платье наше было отдано сушить на кухню, а мы все пятеро снабжены бельем и платьем самого хозяина, так как собственное промокло все до нитки. Затем, когда из комков грязи мы, умывшись, восприняли человеческий образ, нас отлично накормили горячими кушаньями и уложили на прекрасных постелях. Не удивительно, что я через тридцать пять лет не забыл подробностей, такого