Кончик плети рассек до крови мочку уха, на белой девичьей шее мгновенно вспух сизый рубец. Почувствовав на ладонях кровь, Анка, до сих пор стойко переносившая удары, в ужасе вскрикнула и забилась на полу в рыданиях.
— Стой, — отстранил Федосия Логвинова грузный Эсаулов. — Зараз ее оммороком, как давеча, шибанет. Дай-ка я с ней побалакаю.
Он усадил рыдающую девушку на лавку, подсел к ней и, поглаживая ей плечо, басовито забубнил:
— Ты, дочка, лучше скажи все, как есть. Скажешь — и паняй восвоясы! Отпустим до матери. Чего тебе, молодой да красивой, страдать с арестантками?! Ить красивей девки чем ты, отродясь не бачил, хоть пять десятков годов землю топчу. Тебе жить да жить, а ты с подпольщиками связалась!
Анка зарыдала еще отчаянней. Участливые слова с двойной силой пробудили в ней жалость к самой себе.
— Про приемник мы знаем, как ты с Печуриной его покупала. И что вы с Махиным на совещания собирались, знаем. И приказ вашего Махина у нас в руках. Выходит, что мы и без тебя все знаем. А ты, ежели будет твоя добрая воля, подтверди и раскайся. Покаяние, оно душу облегчает. Без покаяния и прощения нету. Покаешься — мы тебе, как поп-батюшка, грехи отпустим…
Стоявшие у дверей полицаи тихонько хихикнули — смешно-де показалось, что их с попами сравнивают — и тем испортили Эсаулову всю обедню. Анка поняла, что они хотят добиться от нее признания хитростью, и сама пустилась на хитрость.
— Я бы сказала, — сквозь слезы проговорила она, — да боюсь: меня потом партизаны убьют.
Полицаи, в том числе Раевский и присутствующий на допросе немецкий унтер-офицер, окружили девушку и наперебой принялись ее убеждать, что не дадут в обиду партизанам. Унтер-офицер, узнав, чего боится девушка, торжественно постучал кулаком в выпяченную грудь и сказал:
— Fraulein mogen kein Angst uber diese Festung![21]
— Они могут убить меня и здесь, — твердила Анка. — Они сделают налет на сельуправу из плавней!..
— Тебе известно, что партизаны намереваются совершить налет? — спросил Раевский.
— Я слышала об этом месяц назад, — отчаянно лгала Анка. — А теперь они наверняка сделают, потому что здесь много арестованных…
— Was sage sie?[22] — обратился к Раевскому немец. Тот, с трудом подбирая слова, перевел:
— Richtige Nachrichten… Bald partisanen Sturm…[23]
Анка, сама того не понимая, здорово перепугала представителей власти. Раевский отдал приказание увести девушку в камеру. Хотел посоветоваться с унтер-офицером, как теперь быть.
В камере обессилевшую Анку подхватили на руки подруги.
— Ах, проклятые каты! — ругалась Лида, вытирая носовым платком кровь со щеки и шеи Анки. — Придет срок, ответят, гады, за издевательства!.. — скрипнула она зубами. — Ох, придет срок! Будет и на нашей улице праздник!
Большинство девушек, сидевших в женской камере, были в таком же положении, как и Анка. У всех, кого успели допросить, спины, руки и лица были в багровых полосах и синяках. Поэтому кровоподтеки Анки, хотя и вызвали взрыв возмущения, не были для обитателей камеры новостью. Да и самой Анке знание, что не она первая и последняя, в какой-то мере смягчало если не физическую боль, то моральные страдания.
Всхлипывая, она рассказала о допросе. Сначала выдумка Анки, спасшая ее от дальнейших побоев, развеселила всех и вызвала одобрительные замечания. Потом кто-то из девушек, не имевших никакого отношения к ДОПу, но уже подвергшихся допросу, заметил:
— Теперь нам новую собаку на шею повесят. Будут допытываться, где партизаны и кто они такие. И опять бить будут.
В камере воцарилось хмурое молчание. Слышались лишь редкие всхлипы Анки.
— Ничего. Обойдется как-нибудь, — сказала Лена Маслова, защищая подругу от невысказанных еще, но нависших, как градовая туча, обвинений.
Они не замедлили посыпаться. Толчком к этому как раз и послужили слова Масловой.
— Ты о себе только думаешь! — взвизгнула сидящая в углу девушка, адресуясь к Анке.
— Сейчас отделалась, так завтра вдвойне всыпят, — поддержала другая.
— Если у меня станут допытываться о партизанах, то я скажу, что Стрельцова с ними держала связь, а я ничего не знаю.
— Сама соврала, сама и отвечай!
Успокоившаяся было Анка зарыдала с прежней силой.
— Тихо! — крикнула Лида, — Тихо, девки! Кому говорю!
Подчиняясь ее властному окрику, камера затихла.
— У меня есть кой-какие соображения, — сказала Лида. — Если мы их осуществим, то, я думаю, Раевский никого из нас больше пальцем не тронет. Слушайте…
Девчата подняли громкий хохот, выслушав предложение Лиды. Хохотали, представляя себе вытянувшееся от удивления и растерянности лицо Раевского.
Случилось так, что на следующее утро первой на допрос вызвали Лиду.
— Ни пуха ни пера! — шепотом неслось ей вслед.
Независимой походкой Лида вошла в кабинет Раевского. Окна наполовину были заложены мешками с песком. Когда Лида шла по террасе, то приметила, что у ворот вместо одного полицая стоят трое. Очевидно, эти приготовления были результатом Анкиной фантастической угрозы.
Лиде предложили сесть на табуретку. Перед ней за столом, заваленным старыми школьными тетрадками, письмами и еще какими-то бумагами, расположился Раевский. Поодаль, сбоку, закинув ногу на ногу, сидел на стуле худощавый немец с пестрыми знаками различия. Рядом с ним стоял другой, покрупнее, но без всяких знаков различия, очевидно, простой солдат. Позади Лиды, на лавке, поместились трое полицаев, среди которых она узнала Эсаулова и Шурку Попругу. Еще два полицая с винтовками стояли по обе стороны двери.
— Фамилия? — спросил Раевский.
— Белова Лидия Никифоровна.
— Год рождения?
— 1923.
— Комсомолка?
Поколебавшись, Лида ответила утвердительно.
— С какого времени состоишь в подпольной организации?
— Никогда не состояла, — решительно мотнула головой Лида.
— Это ты писала? Твой почерк? — Раевский протянул Лиде листок бумаги. Лида с удивлением узнала свое письмо, датированное сентябрем 1941 года, — письмо к мужу, которое она не успела отправить перед приходом немцев.
— Кому писала? Кто такой Николай?
— Знакомый по педтехникуму.
— А почему ты ему пишешь: «Наш сыночек Николенька растет здоровым и шлет тебе вместе с мамой поцелуй?»
— Он крестный отец, — изворачивалась Лида.
— А это твой почерк? — показал Раевский другой тетрадный листок, свернутый так, что полностью прочитать какую-нибудь фразу было невозможно: видны были лишь отдельные слова.
Лида сразу узнала и свой почерк, и бумагу в косую линейку — это была переписанная ею листовка. Чтобы выиграть время и оправиться от охватившей оторопи, она попросила:
— Не могу издали рассмотреть, дайте мне в руки.
В руки Раевский листовку не дал, но поднес ее почти к самому лицу Лиды. Теперь-то Лида поняла, зачем на столе лежали школьные тетрадки и письма. Они сличают почерки и таким путем рассчитывают