презрительно смотрели на меня сверху, не раскрывая своих тайн. Я знал, что через несколько минут все уладится, что родители меня немножко поругают, поскольку я выкинул запрещенный и даже опасный фортель, но Гном наверняка давно во всем признался, и они решили ждать моего возвращения, зная, что дорогу я помню и умею переходить улицу… и вообще они знают: я непременно вернусь. Может, даже орать не станут, когда увидят, что я плачу, а я предчувствовал, что расплачусь, у меня уже заработала интуиция, мое врожденное чувство времени – по сути, это одно и то же; плачу я редко, но уж если заплачу, папа с мамой размякают, как желе. Когда я понял, что расплачусь, то успокоился, через несколько минут все уладится, и я отвлекся на дядьку, который играл на аккордеоне и продавал лотерейные билеты, он был слепой, я задумался, как устраиваются слепые, чтобы им не подсовывали фальшивые деньги, слепым не нужны крыши, чтобы сваливать там лишнее, поскольку они и так ничего не видят… Что только не приходит в голову в поезде!
76. Мы играем в «Стратегию», и мне почти везет
То был вечер исторической партии в «Стратегию».
После ужина мы с папой расчистили стол и начали сражение, Гарри Гудини против капитана Немо. Как всегда, играли до полного уничтожения противника. Но на этот раз события отклонились от обычного сценария: я начал брать верх. Побеждал на всех фронтах. Громил врага наголову. Казалось, кубик у меня заколдованный – как ни кину, выпадают одни шестерки. Армия синих наступала по планете, небрежно склевывая арбузные семечки (папины черные фишки; кстати, кличка «семечки» страшно его бесила). Я молниеносно завоевал несколько континентов. И удержал их за собой, и начал при каждом броске кубика получать подкрепления. Потом мне подряд выпали два набора призовых карточек. В первом были три карточки с дирижаблями, во втором – дирижабль, пушка и линкор. Папа едва держал себя в руках. Он даже в крестики-нолики не любит проигрывать. Если бы мама не сидела рядом со мной и не следила за соблюдением правил, папа наверняка бы придумал повод признать партию недействительной «по техническим причинам».
Прошло часа два. Я владел сорока девятью государствами – сорока девятью! А папа – одним- единственным. Страной в Азии, в верхнем правом углу поля, между Японией и Аляской. Далекой, а следовательно, экзотической. Ее имя звенит, как сшибающиеся шпаги.
У папы была только Камчатка.
Здесь-то и сложили голову мои солдаты. Раз за разом папа отбивал все атаки. Мои меткие залпы отскакивали рикошетом от крепостных стен. Засев в своем крошечном бастионе, папины войска оказывали упорное сопротивление. Я безрассудно жертвовал батальонами. Остался без фишек – нечем уже было атаковать из Сибири и с Таймыра, из Китая и Японии, даже с Аляски. Пришлось прервать штурм, перегруппироваться. Мама делала папе знаки, словно в игре «Покажи профессию», – мол, ладно тебе, сдавайся. Не знаю, почему ей казалось, что я ничего не замечаю. Папа тоже отвечал ей, ничуть не таясь: пожимал плечами, поднимал бровь, разводил руками, – пытался объяснить, что не властен над фишками, не может повернуть судьбу ко мне лицом.
В следующем раунде, получив в свое распоряжение новые войска, я обложил Камчатку со всех сторон. Неравенство сил пророчило бойню. Но все повторилось по тому же сценарию, только еще более масштабному. Я потерял все армии, задействованные в игре. Неудача лишила меня дара речи. На мне точно лежало проклятие – каждая наша битва неизменно повторяла предыдущие, Давид против Голиафа, триста спартанцев против персов в Фермопильском ущелье.
Раунд следовал за раундом. Проклятие продолжало действовать. Часы били уже не подолгу – одиннадцать, двенадцать раз, – а еле звякали. Час ночи. Два часа ночи. Казалось, это зловещий гонг, предрекающий мое поражение.
– Ну, что? Хочешь, объясню? – спросил папа, украдкой зевнув.
Огрызнувшись, я продолжал играть.
Так мы сражались еще несколько часов: Камчатка против остального мира.
Я и не заметил, как мама ушла спать. Попозже я отлучился якобы в туалет и переоделся в оранжевую футболку, надеясь, что она послужит мне талисманом.
И напрасно.
Наверно, я так и заснул за столом, как последний дурак, предпочтя впасть в беспамятство, но не признать свое поражение. Спалось мне беспокойно – я опять ехал в электричке, борясь со сном; мне снилось, что я борюсь со сном, чтобы не проспать свою станцию, если засну – все пропало, если засну – все пропало…
А утром папа протрубил боевую тревогу.
77. Видение
Ночью прошел дождь; в тишине, лишь изредка нарушаемой грохотом поездов, отчетливо слышно, как с деревьев падают капли, дожидавшиеся утра, чтобы спрыгнуть на землю. Это единственный звук в окрестностях дома; в остальном же царит безмолвие. The rest is silence. [57]
Под тяжестью воды опавшие листья расплющиваются, льнут друг к дружке, ища утешения. Благодаря их временной сплоченности жаба легко скользит по этой коричневой ковровой дорожке, словно специально проложенной в ее честь. Жаба чует: дом пуст, непривычно пуст для этого часа: по утрам здесь всегда кто-то есть, потому что работает радио, тихонько напевает женщина, хлопают двери. Чуть попозже женщина обычно – и в теплые дни, и в холодные – выходила наружу, садилась на скамейку, обращенную вглубь сада, и выкуривала сигарету; однажды она даже обратилась к жабе на непонятном языке. Но утро незаметно перетекает в день, а ни женщины, ни радио не слыхать, двери плотно закрыты, и ничего узнать нельзя.
Воодушевленная тишиной жаба сходит с роскошного ковра из листьев и отваживается перепрыгнуть площадку перед дверью, выложенную керамической плиткой. Плитка влажная, и это приятно, но все равно какая-то недобрая на ощупь; холодит, как лед, – сразу ясно, неживая и живой никогда не была; жесткая, вынуждающая к ней приспосабливаться, не то что опавшие листья, грязь или глина, которые сами проминаются под твоими лапками; есть нечто деспотическое в этой бездушной неподатливости, в упорном нежелании признать, что на свете существует что-то иное. Но жаба движется вперед – инстинкт подсказывает, что она ничем не рискует. В два прыжка добирается до поилки для кур, под которой серебрится паутина. Жаба рассчитывает узнать от паука, в чем дело: он ведь живет рядом с домом, прямо у стены, и должен был почуять что-то необычное, какой-нибудь шум, объясняющий нынешнюю тишину; а может, женщина и ему что-то сказала, если вдруг он понимает ее странный язык. Но паука тоже не видно. Паутина пуста, если не считать жемчужно сияющей водяной капельки.
Жаба знает, что исчерпала свои возможности. Внутрь ей не попасть – двери закрыты: и даже будь одна из них распахнута и порог радушно манил бы через него перескочить, она бы этого не сделала; ведь это не просто жаба, а совсем юная особь, выделяющаяся зеленой бриофитической окраской (это значит, что на спине у нее два пятнышка, имитирующие пару глаз), и ее инстинкты работают на полную катушку, призывают к благоразумию.
Если бы она могла войти, то обнаружила бы сумрачные комнаты, такие же бездушно-холодные, как керамическая плитка, но, возможно, приметила бы следы жизни, кипевшей здесь еще совсем недавно. Жаба понимает (так уж в нее природой заложено), что жизнь развивается циклически и что от завершенного цикла всегда остаются улики. Змеи сбрасывают кожу, кошки линяют, скаты-хвостоколы теряют зубы. Люди оставляют то, чем пользовались. Открытую банку «Несквика» и невымытые чашки на кухне, тюбик зубной пасты с незавернутым колпачком, незаправленные постели и серые простыни. Оставляют напольные часы, пепельницы с окурками, исчерканные журналы, взятые в школьной библиотеке книги, одежду в шкафах и продукты в холодильнике.
Что толку заходить в дом! Человечьи вещи говорят на собственном, непонятном жабам языке, да к тому же лишаются всякого смысла, когда хозяева с ними расстаются; из вещей уходит жизнь, они превращаются в невнятные иероглифы, словно тоже имеют свой срок годности, как и консервы в кладовке, открытая банка «Несквика» и еда в холодильнике; становятся непригодными, как затвердевшая зубная паста, или книги без читателей, или часы без руки, которая бы их заводила.
Поступив мудро (я же говорю, что жаба эта не простая; не зря у нее на спине глаза-пятнышки), земноводное разворачивается, с облегчением ощущая под лапками влажные листья. От соприкосновения с