В третьей книге воспоминаний — «После Шлиссельбурга» (не вошедшей в настоящее издание) В. Н. Фигнер рассказывает о своих тяжелых переживаниях и упорных поисках места в жизни.
В июне 1905 года после долгих хлопот брата Николая ей разрешили поселиться на родине, в Казанской губернии, но по-прежнему под строгим полицейским надзором.
В родном краю Фигнер ищет ответ на свои вопросы.
Казанская деревня встретила бывшую народницу бедностью, голодом, попрошайничеством. «В политическом же отношении, — пишет Вера Николаевна, в этом уезде, можно сказать, вполне девственная почва. Земство бездеятельно и бесцветно; учительский персонал смирен и принижен. Одни земские начальники представляют торжествующую свинью. Впрочем, — добавляет Фигнер, — я слыхала, что есть сознательные, развитые крестьяне… Вообще край, по-видимому, далеко отстал от передовых, и я еще не видела ни одной черточки, которая указала бы на прогресс сравнительно с 70-ми годами»[43].
Это письмо написано В. Фигнер в августе 1905 года, когда в России шла на подъем первая революция. Уже пронеслась гневная январская волна после Кровавого воскресенья, уже весь мир говорил о «Потемкине», лодзинских боях, Ивановской стачке. В словах В. Н. Фигнер была правда, но далеко не вся. Действительно, Тетюшский уезд был не из передовых. Крестьяне в массе своей были темными, монархически настроенными. Да и по всей России крестьянство еще только раскачивалось. Наивысшая волна выступлений в деревне поднимется в 1906 году.
Однако в 1905 году и в этом отсталом краю мужик начинал пробуждаться. Об «аграрных беспорядках» в соседних имениях Вера Николаевна слыхала: в одном месте крестьяне добивались прощения порубок, в другом — льгот по аренде, в третьем — требовали у помещика земли… Более того, Вера Фигнер сама стала свидетелем этих «беспорядков»: крестьяне спалили старую усадьбу, принадлежавшую ее деду. Крестьяне начинали выступать за свои классовые интересы и права, правда еще стихийно, неосознанно. Времена изменились, но Фигнер не могла понять колоссальных сдвигов в русском обществе.
Вместе с тем Вера Николаевна не могла и сидеть сложа руки, когда вокруг в стране все кипело. При каждой возможности пыталась беседовать с крестьянами, рассказывала им о различных партиях, о Государственной думе. К ее удивлению и даже возмущению, крестьяне весьма скептически относились к разговорам о Государственной думе: «Жили без думы и дальше без нее проживем»; «хорошего ждать нечего: та же канитель будет»; «те же пройдохи: старшины, волостные писаря да кулаки — в депутаты пройдут»[44]. При всей своей неразвитости мужик инстинктивно нащупывал правильный путь: не через думу, а собственными руками добиться земли!
А Вере Николаевне трудно было понять его — контакта, кровной связи с крестьянином у нее нет. В былые годы она жила «в народе» как равная с равными. Теперь же живет в имении брата. «Я так далека здесь от населения, что нельзя и сравнить с Нёноксой. Живешь на отскоке, собаки злые не пускают ко двору, и население не привыкло ходить в усадьбу. Даже нищие ходят по беднякам, а в барский дом не заходят»[45]. «Никогда я не чувствовала того, что испытываю здесь, — пишет Вера Николаевна товарищу по революционной работе Спандони. — Лежа в покойной, чистой постели, в просторной комнате, в бессонный час невольно приходит в голову, что тут же сотни людей валяются кое-как на старых тулупах, и представляешь себе психологию этих людей… Едешь в экипаже на паре и встречаешь телегу, и является отвратительная мысль, что едешь не по праву… что для того, чтобы качали рессоры, кому-нибудь необходимо трястись в телеге, и т. д. Ну, словом, я чувствую себя достаточно несчастной, только вы не показывайте никому этого письма и не рассказывайте…»[46]
Разлад «внутреннего настроения» и «внешней жизни» был настоящей трагедией для Фигнер. «Пока мы жили и после, когда были в тюрьме, у меня было назначение в жизни, а теперь я потеряла его. И мне кажется так ужасно жить без этого!»[47] — признается она в письме М. Ашенбреннеру в сентябре 1905 года.
И если бы только были силы, здоровье — ни часу не осталась бы здесь, в деревне: «…я уехала бы, чтоб быть на улицах и площадях и участвовать со всеми в том, что со стороны представляется каким-то опьянением свободы» ушла бы в революцию[48].
Как же жить? Какое найти себе место в жизни? Какую работу? Политическая и даже культурная деятельность исключена для человека, вышедшего из Шлиссельбурга, — бдительные стражи самодержавия не допустят. Медицинская практика запрещена, да и Фигнер отстала от науки. Остается материальная помощь нуждающимся. Ведь горя и страданий вокруг через край.
Редакция журнала «Русское богатство»[49] передала Фигнер 800 рублей для голодающих. «Только пустота и бесцельность жизни», по признанию Веры Николаевны, заставили ее взяться за филантропию. Вместе с благотворительностью пришли еще большие беды.
«Начались тяжелые впечатления и встречи, приносившие разочарование и досадное сознание, что я делаю непоправимое, безобразное дело, которое лишит меня расположения деревни и отнимет у меня ее, — отнимет ту любовь, которая до тех пор была у меня к ней»[50] .
Крестьянин в жизни оказался значительно сложнее и противоречивее придуманного народниками идеализированного «шоколадного мужика».
Помощь голодающим была первым неудавшимся практическим действием Веры Фигнер после крепости. Крушение — и опять пустота, неудовлетворенность жизнью.
В ноябре 1906 года после долгих хлопот брата Николая ей дали заграничный паспорт.
Еще раньше, в Нижнем Новгороде, Вера Фигнер вступила в контакт с эсерами: ей казалось, что именно они — преемники народнических идей. С истинными наследниками лучших революционных традиций — большевиками она была в сущности незнакома: пролетарская партия — авангард рабочего движения сложилась и развилась за те годы, что Фигнер и ее друзья были оторваны от жизни. Поэтому за границей на вопрос члена ЦК партии эсеров Гершуни: «Так вы хотели бы стать членом партии?» — Фигнер ответила: «Да».
Она не несла определенных обязанностей по партии и по существу наблюдала деятельность эсеров со стороны. Много занималась литературной работой — в основном писала биографии жертв Шлиссельбурга.
Уже в то время в революционных кругах за границей ходил упорный слух о том, что один из лидеров партии эсеров, член ЦК и руководитель боевой организации Азеф, — провокатор, оплачиваемый царской охранкой. Веру Николаевну как революционера-ветерана и человека, глубоко уважаемого всеми, пригласили в третейский суд. Обвинение казалось ей чудовищно неправдоподобным, к тому же главным разоблачителем Азефа выступал бывший охранник. И Фигнер — человек беспредельно честный и чистый — не поверила обвинениям. Вскоре, однако, поступили новые доказательства. Разоблаченный провокатор трусливо скрылся.
Вера Николаевна, потрясенная тем, что в центре партии с момента возникновения ее находился провокатор, униженная собственным легковерием и возмущенная бегством Азефа, порвала с эсерами.
Вторая попытка найти место в жизни также кончилась неудачей.
Как раз в это время из России прислали Фигнер материалы о политических ссыльных. Цифры показывали громадные перемены в политической жизни страны: заключенные считались не десятками (как во времена Фигнер), а сотнями, тысячами, среди них преобладали рабочие, крестьяне.
Мысль об использовании своего опыта и воспоминаний для помощи новым борцам приходила и ранее. Фигнер решает взяться за то, что ей было доступно: агитировать в пользу заключенных, организовывать им материальную помощь. С этой целью она едет в Англию. 23 июня 1909 года в Лондоне в присутствии 700 человек Вера Фигнер впервые рассказала о Шлиссельбургской тюрьме. Она говорила ровным тоном, без повышения голоса, без малейшего жеста, без тени напыщенности или театральности. Сама очень простая, серьезная, с гладко причесанными седыми волосами, с прекрасным лицом, в скромном и строгом платье. Выступление Веры Николаевны произвело громадное впечатление. Собранные на митинге деньги были отосланы в Петербург в пользу политзаключенных.
Ф. М. Степняк-Кравчинская (жена революционера) пишет 26 июня 1909 года Вере Николаевне под впечатлением ее первого публичного выступления: «Последние дни живу воспоминаниями Вашего