которые попадали для переплета и в библиотеку. Гангардт предоставил нам также составление недельного расписания кушаний и прогулок: кому с кем и где быть в мастерских, в огородах и в «клетках». Последних двух выборных мы называли «менюмейстером» и «променадмейстером». На эти-то две щекотливые должности мы неизменно выбирали Манучарова, и тут наш «Лорис-Меликов» выказывал все свои блестящие качества. Дело было деликатное: надо было угодить всем и каждому, примирить вкусы и требования 27–28 человек, вкусы иногда совершенно непримиримые и требования самые разноречивые. На расписании кушаний один писал: «Кисель обожаю», а другой заявлял: «Терпеть не могу этого клейстера». Относительно прогулки на одно и то же место в одно и то же время претендовало два-три человека. Как тут быть? Ман с великим нелицеприятием и часто в ущерб своим личным интересам ухитрялся выходить из положения к общему удовольствию. С полной уверенностью можно сказать, что никто другой не сумел бы этого сделать, а он удовлетворял все претензии и улаживал все конфликты.
Ко всем нам Манучаров был так привязан, что не хотел покидать нас, когда наступил конец его заключению, и только заявление Гангардта, что его уведут силою, заставило его подчиниться неизбежному.
Сосланный в Сибирь, он женился, но уже в 1909 году умер от разрыва сердца, оставив двух малолетних сыновей.
Через год или два после выхода Манучарова в одной из книжек «Русского богатства» за 1896 год, которую дал Гангардт, я неожиданно нашла свое стихотворение:
Я перевернула страницу — на ней был ответ:
Под этим стихотворением стояла буква «М».
«Михайловский», — подумала я.
Нужно ли говорить, какое до слез радостное волнение охватило меня: из-за стен крепости мой голос дошел до друзей, и из-за каменной ограды их слово любви долетело до меня [52]. И эту радость дал мне милый Ман.
Глава четырнадцатая
Пять товарищей покидают нас
Следующий выход из крепости произошел в 1896 году, когда от нас сразу увезли пятерых.
В 1894 году на престол вступил Николай II. Его отец кончил жизнь не насильственной смертью, а от болезни. Волна возбуждения прошла среди нас: наверное, будет амнистия, быть может, и мы увидим свет. Тюремная администрация была уверена, что Шлиссельбург опустеет. Смотритель Федоров поздравлял нас с близким освобождением.
— Скоро барыней жить будете, — с приятной улыбкой объявил он мне, думая, по-видимому, что лучше этого на свете ничего нет.
Офицер Пахалович, заведовавший в то время мастерскими, выказал по этому поводу такой либерализм, что оставил незапертыми все мастерские. Товарищи-мужчины собрались в самой большой столярной, окружили Людмилу Александровну Волкенштейн и меня, а Шебалин, подхватив сначала одну из нас, а потом другую, сделал бешеный тур вальса. Однако этой экспансивности был быстро положен конец. Гангардт, сдержанный и лучше осведомленный, не поддался иллюзии и был недоволен поведением Пахаловича. Вольности, в которые тот преждевременно пустился, были прекращены, и наше настроение мало-помалу упало. Не зная ничего о том, что происходит на свободе, произошла ли коронация или нет, и видя, что никаких перемен у нас нет, мы с течением времени перестали чего-либо ждать.
Так прошел год, когда в мае 1896 года крепость посетил министр внутренних дел Горемыкин, подробности о котором рассказаны в главе «Посещения сановников», и так как никакого намека на возможность изменения нашего положения от него не последовало, то в нас укрепилась мысль, что никакой амнистии по отношению к нам не будет.
Но в начале ноября того же года, когда мы находились в старой тюрьме на работе в мастерских, внезапно пришел вахмистр и увел одного за другим нескольких лиц, и между ними Людмилу, сказав, что их ждет комендант. Все были в недоумении и тревоге, не зная, что это значило бы. Однако уведенные скоро возвратились. Они были взволнованны и рассказали, что комендант объявил им, что по коронационному манифесту каторга бессрочная заменена 20 годами Василию Иванову, Ашенбреннеру, Стародворскому и Поливанову, а Панкратову, Суровцеву, Яновичу и Л. А. срок сокращен на одну треть, в силу чего Л. А.,