Так вот: по этой аллегории Улисс был капитаном торгового корабля, а Цирцея – какая-нибудь разбитная шинкарка, которая поила его команду спиртуозным зельем тех времен. С этим отлично вяжется и превращение в свиней, и все другие подробности этой басни, и так будет найден ключ, каким отпереть всю тайну и придать хоть какой-то смысл истории, которая представляется сейчас странной до абсурда.
И более того: из этого явствует разительное сходство между мореходами всех времен и, пожалуй, подтверждается истинность того положения, которое не раз всплывает в описании нашего плавания: что не вся человеческая плоть одинакова, но есть одна плоть у сухопутных жителей и другая – у моряков.
Философы, духовные лица и прочие, отзывавшиеся об утолении человеческих аппетитов с презрением, помимо прочих замечаний любили распространяться о наступлении пресыщенности, которое настигает их еще во время наслаждения едой. Это особенно заслуживает нашего внимания, потому что большинство их, надо думать, говорили, опираясь на собственный опыт, и, вполне возможно, поучали нас на сытый желудок. Так голод и жажда, как ни приятны они нам, пока мы едим и пьем, покидают нас сразу после того, как мы расстанемся с тарелкой и чашей; и если бы мы, в подражание римлянам (если они в самом деле вели себя так глупо, чему я не очень-то верю), стали опорожнять живот, чтобы снова загрузить его, удовольствие так сильно бы притупилось, что и не стоило бы трудиться заглатывать миску ромашкового чая. Второй олений бок или вторая порция черепахи едва ли привлекут городского гастронома своим ароматом. Даже сам знаменитый еврей, досыта наевшись черепахового филе, спокойно идет домой считать деньги и в ближайшие двадцать четыре часа не ждет для своей глотки больше никаких утех. Поэтому я и думаю, что д-р Саут так изящно сравнил радости мыслящего человека с торжественным молчанием Архимеда, обдумывающего проблемы, а радости обжоры – с молчанием свиньи на помойке.[94] Если такое сравнение годится для церковной кафедры, так только в послеобеденное время.
А вот в тех напитках, какими услаждается дух, а не плотский аппетит, такое пресыщение, к счастью, невозможно: чем больше человек пьет, тем больше ему хочется пить; как у Марка Антония в пьесе Драйдена, аппетит его увеличивается во время еды,[95] да еще так неумеренно, «ut nullus sit desiderio ant pudor ant modus».[96] Таким же образом, и с командой капитана Улисса произошло столь полное превращение, что прежнего человека уже не осталось: может быть, он на время вообще перестал существовать и, хотя сохраняет прежний вид и фигуру, в более благородной своей части, как нас учат ее называть, так меняется, что и сам не помнит, чем он был несколько часов назад. И это превращение, однажды достигнутое, так легко поддерживается тем же, не приносящим пресыщения напитком, что капитан напрасно посылает или сам отправляется на розыски своего экипажа. Матросы уже не узнают его или, если и узнают, не признают его власти; они так основательно забыли самих себя, словно всласть напились из реки Леты.
И не всегда может капитан угадать, куда именно Цирцея их заманила. В каждом портовом городе таких домов хватает. Мало того, в иных волшебница не полагается только на свое зелье, но там у нее припасена приманка и другого рода, с помощью которой матроса можно надежно скрыть от погони его капитана. Это было бы просто пагубно, если б не одно обстоятельство: у матроса редко когда бывает при себе достаточная наживка для этих гарпий. Случается, правда, и обратное: гарпии набрасываются на что угодно, пара серебряных пуговиц или пряжек может привлечь их так же, как серебряные монеты. Да что там, они бывают так прожорливы, что хватают даже крючок без наживки, и тогда веселый матрос сам становится жертвой.
В таких случаях тщетно взывал бы благочестивый язычник к Нептуну, Эолу и прочим морским божествам. Не поможет и молитва христианина-капитана. Пока вся команда на берегу, ветер может меняться как хочет, а корабль, крепко вцепившись в грунт якорем, будет недвижим, как узник в заточении, если только, подобно другим беглецам из тюрьмы, силой не вырвется на волю для лихого дела.
Как милости ветра и королевского двора нужно хватать при первом же дуновении, ибо за сутки все опять может измениться, так и в первом случае потеря одного дня может оказаться потерей целого рейса, ибо хотя людям, мало понимающим в навигации и видящим, как корабли встречаются и расходятся, может показаться, что ветер дует одновременно с востока и с запада, с севера и с юга, вперед и назад, однако ясно другое: так устроена земля, что даже один и тот же ветер не всегда, в отличие от одной и той же лошади, приводит человека к цели его пути; напротив, ураган, о котором моряк вчера так усердно молился, завтра он может столь же усердно проклинать; а всю пользу и выгоду, которая проистекла бы для него от завтрашнего западного ветра, можно списать и вычеркнуть, если пренебречь обещанием восточного ветра, который дует сегодня.
Отсюда следует горе и бесчестье ни в чем не повинного капитана, убытки и разочарование достойного купца, а нередко и серьезный ущерб для торговли нации, чьи товары лежат непроданные в каком-нибудь иностранном складе, потому что рынок перехватил конкурент, чьи матросы лучше ему подчиняются. Чтобы избежать этих неприятностей, осмотрительный капитан принимает все доступные ему меры: заключает со своими матросами строжайшие договоры, которыми связывает их так откровенно, что только самый умный из них или самый ничтожный могут безнаказанно их нарушить. Но по одной из этих двух причин, о которых я не хочу говорить подробно, матрос, как и его брат угорь, так скользок, что его не удержишь, и ныряет в свою стихию, совершенно не заботясь о последствиях.
Честно говоря, мало веры любому договору с человеком, которого разумные жители Лондона называют дурным; какую бы строгую бумагу он ни подписал, в конце концов она силы не имеет.
Как же быть в таких случаях? А вот как. Призвать на помощь этого грозного судейского, мирового судью, который может (а иногда так и делает) нелицеприятно отнестись к хорошим и дурным людям, и хотя лишь изредка простирает свою власть на великих, никого не считает слишком мелким для задержания, но любого червяка так прочно захлестывает своей петлей, что тот бывает не в силах выбраться никуда, кроме как на тот свет.
Так почему бы при нарушении этих договоров не обращаться тут же к ближайшему мировому судье, а того не уполномочить препроводить нарушителя либо на корабль, либо в тюрьму – по выбору капитана, и либо там, либо тут приковать за ногу?
Но при том, как обстоят дела сейчас, положение несчастного капитана без офицерского чина, этого верховного командира без власти, куда хуже, чем мы показали до сих пор, ибо, невзирая на все упомянутые договоры плыть на добром корабле «Элизабет», если матрос, привлеченный более высокой платой, сочтет, что в его интересах подняться на борт добрейшего корабля «Мэри» либо до отплытия, либо во время мимолетной встречи в каком-нибудь порту, он может предпочесть второе, не рискуя ничем, кроме того, что «поступил, как поступать не следовало», нарушил правило, уважать которое у него обычно не хватает христианских чувств, а капитан обычно слишком добрый христианин, чтобы наказать человека только из желания отомстить, когда он и так уже оказался в убытке. В наших законах о морских делах много и других изъянов, и они уже давно были бы устранены, если бы в палате общин у нас были моряки. Я не хочу сказать, что законодательству требуется много джентльменов с морской службы, но поскольку эти джентльмены обязаны заседать в палате, что, к сожалению, лишает их возможности плавать по морям и в таких поездках узнать много такого, что они могли бы сообщить своим сухопутным коллегам, – эти последние остаются такими же профанами в данной области знаний, какими были бы, если бы в парламент избирали только царедворцев и охотников на лису, и среди них – ни одного морского волка. То, что я сейчас расскажу, представляется мне результатом такого положения. Впечатление у меня осталось особенно сильное, потому что я помню, как это случилось, и помню, что случай был признан ненаказуемым. Капитан