шагать по Парижу. Готтентоты грязный народ, но грязь у них снаружи, тогда как во Франции и еще в некоторых странах, которых я не стану называть, вся она внутри и поражает зловонием мой разум гораздо сильнее, чем грязь готтентотов мой нос.
Вот вам, сэр, конец истории моей жизни; ибо чтэ касается длинного ряда лет, уединенно прожитых мной здесь, то они не представляют ничего занимательного для вас, так что на них можно смотреть, как на один день. Я наслаждался таким полным уединением посреди нашего многолюдного королевства, какое едва ли мог бы найти даже в пустынях Фиваиды. Так как имения у меня нет, то мне не докучают арендаторы и управляющие; рента выплачивается мне аккуратно, как и следовало ожидать, потому что она гораздо меньше, чем я мог бы рассчитывать за все, что я отдал. Посетителей я не принимаю, а старуха, ведущая мое хозяйство, знает, что вся ее должность заключается в том, чтобы избавить меня от необходимости самому покупать нужное для жизни и вести какие бы то ни было дела, да еще в том, чтобы держать язык за зубами, когда я могу ее услышать. Так как я выхожу из дому только по ночам, то почти не подвержен опасности встретить кого-нибудь в этом диком и безлюдном месте, а если изредка это и случается, то все в страхе убегают, принимая меня за привидение или за лешего благодаря моему необычайному костюму и всей фигуре. Однако сегодняшний случай показывает, что даже и здесь я не нахожусь в безопасности от людской подлости: ведь не подоспей вы на помощь, я был бы не только ограблен, но и, по всей вероятности, убит.
Джонс поблагодарил незнакомца за труд, который он взял на себя, рассказав свою историю, и выразил удивление, как он может выносить такое одиночество.
— Здесь вы можете справедливо пожаловаться на отсутствие разнообразия, — сказал он. — Я положительно недоумеваю, как могли вы заполнить или, вернее, убить все это время.
— Я нисколько не удивляюсь, — отвечал старик, — что человеку, чувства и мысли которого прикованы к миру, часы мои должны показаться незанимательными в этом пустынном месте; но есть одно занятие, для которого бесконечно мало всей человеческой жизни. В самом деле, разве может достать времени для созерцания и поклонения славному, бессмертному и вечному Существу, среди дивных творений которого не только наша земля, но даже бесчисленные светила, усеивающие свод небесный, хотя бы многие из них были солнцами, освещающими иные миры, — то же самое, что ничтожные атомы по сравнению с земным шаром, на котором мы живем? Разве может человек, допущенный божественным соизволением, так сказать, к общению с этим несказанным, непостижимым величием, считать дни, или годы, или века слишком долгими для наслаждения таким блаженством? Если суетные забавы, удовольствия, приводящие к пресыщению, глупые мирские дела быстро уносят часы за часами, то неужели шаг времени покажется медленным уму, погруженному в столь высокое, столь важное, столь захватывающее занятие? Но если для такого великого предприятия недостаточно никакого времени, то нет места, которое являлось бы для него неподходящим. На какой предмет можем мы бросить наши взоры без того, чтобы он не внушал нам мысли о могуществе, мудрости и благости Создателя! Не нужно, чтобы восходящее солнце озаряло огненными лучами восточную половину неба; не нужно, чтобы шумные ветры вырывались из пещер своих и сотрясали высокие леса; не нужно, чтобы отверстые тучи проливали водяные потоки на равнины, — ничего этого не нужно для возвещения о его величии: нет букашки, нет былинки, самой ничтожной в лестнице творения, которая не была бы отмечена печатью своего великого Создателя — печатью не только его могущества, но также его мудрости и благости. Один только человек, царь нашей земли, последнее и величайшее творение верховного существа в подсолнечном мире, — один человек гнусно позорит собственную природу и своим бесстыдством, своей жестокостью, неблагодарностью и вероломством подвергает сомнению благость своего Создателя, заставляя нас теряться в догадках, каким образом благое Существо могло сотворить столь глупое и подлое животное. Да, таково то создание, от сношений с которым я, по вашему мнению, несчастливо отрешен и без благодатного общества которого жизнь кажется вам скучной и бесцветной.
— С первой половиной сказанного вами, — отвечал Джонс, — я соглашаюсь охотно и от всей души; но я думаю и надеюсь, что отвращение к человеческому роду, высказанное вами в заключительной части вашей речи, — плод слишком поспешного обобщения. Вы здесь впадаете в одну очень распространенную, насколько я могу судить по своему скромному жизненному опыту, ошибку: вы строите представление о людях на основании самых худших и низких разновидностей этой породы, тогда как, по справедливому замечанию одного прекрасного писателя, характерным для рода следует считать только то, что можно найти у лучших и совершеннейших его индивидуумов. Я думаю, эта ошибка совершается обыкновенно теми, которые вследствие неосторожного выбора друзей и знакомых пострадали от дурных и негодных людей; на основании двух-трех примеров несправедливо осуждается весь человеческий род.
— Мне кажется, у меня было довольно опыта, — отвечал старик. — Моя первая любовница и мой первый друг самым гнусным образом меня предали, и в такую минуту, когда их предательство грозило мне самыми худшими последствиями, когда оно могло привести меня даже к позорной смерти.
— Простите, — сказал Джонс, — но кто же была эта любовница и кто был этот друг? Чего же можно было ожидать, сэр, от любви, родившейся в притоне разврата, и от дружбы, возникшей и выросшей за ломберным столом? Заключать о природе женщин на основании первого примера или о природе мужчин на основании второго было бы так же несправедливо, как утверждать, что воздух тошнотворен и вреден для здоровья, потому что таков он в отхожем месте. Я мало живу на свете, а все же знавал мужчин, достойных самой преданной дружбы, и женщин, заслуживающих самой нежной любви.
— Увы, молодой человек, — отвечал незнакомец, — вы сами говорите, что мало жили на свете, а я, будучи старше вас, еще держался такого же мнения.
— И могли бы сохранить его и до сих пор, — возразил Джонс, — если бы не были так несчастливы или, смею сказать, так неосторожны в выборе предметов ваших привязанностей. Если бы даже свет был гораздо хуже, чем он есть на самом деле, то и тогда это не оправдывало бы таких общих отрицательных суждений о человеческой природе: ведь большинство наших наблюдений делается случайно, и люди часто совершают зло, не будучи в глубине души дурными и развращенными. Нет, мне кажется, никто не имеет права утверждать, что природа человеческая необходима и везде испорчена, кроме тех, кто в собственной душе находит свидетельство этой непоправимой порчи; но ведь вы, я в этом убежден, не принадлежите к числу таких людей.
— Как раз такие люди, — воскликнул незнакомец, — этого никогда и не скажут! Мошенники так же мало склонны убеждать вас в низости рода человеческого, как рыцари с больших дорог предупреждать, что на дороге пошаливают. В противном случае вы были бы настороже и расстроили все их планы. По этой причине мошенники, насколько я припоминаю, охотно чернят определенных лиц, но никогда не высказываются дурно о человеческой природе вообще.
Старик произнес это с таким жаром, что Джонс, отчаявшись переубедить его и не желая обидеть, ничего не ответил.
День начал уже посылать первые потоки света, когда Джонс попросил у старика извинения за то, что так у него засиделся и, может быть, помешал ему отдохнуть. Старик отвечал, что никогда он не испытывал так мало потребности в отдыхе, как сейчас, что для него нет разницы между днем и ночью и что он обыкновенно отдыхает днем, а ночь посвящает прогулкам и занятиям.
— К тому же, — сказал он, — утро сейчас прекрасное, и если вы можете еще обойтись без сна и пищи, то я охотно покажу вам несколько прекрасных панорам, каких вы, верно, никогда не видели.
Джонс с готовностью принял предложение, и они тотчас же вышли вместе из домика. Что же касается Партриджа, то он заснул глубоким сном как раз в ту минуту, когда старик кончил свой рассказ: любопытство его было удовлетворено, а последующий разговор не был настолько занимателен, чтобы прогнать чары сна. Джонс поэтому не стал его тревожить; читатель тоже, может быть, будет рад, если и ему будет оказана такая же милость, и потому мы кончаем на этом восьмую книгу нашей истории.
КНИГА ДЕВЯТАЯ,
охватывающая двенадцать часов
ГЛАВА I
О тех, кому позволительно и кому непозволительно писать истории, подобные этой
В числе других соображений, побудивших меня к писанию этих вводных глав, было и то, что я смотрю на них, как на своего рода знак или клеймо, по которому самый заурядный читатель может в будущем отличить, что истинно и подлинно в таких исторических сочинениях и что в них фальшиво и поддельно. Подобный отличительный знак, кажется, сделается скоро необходимым, так как благосклонный