была безупречно одета. Как выяснилось, ее состояние превосходило мои прикидки, однако, на взгляд человека благоразумного и осмотрительного, оно было недостаточно, чтобы оправдать наш брак. Мудрость и счастье повели яростную борьбу, и, надорвав мне душу, мудрость одолела. Я решительно не нашел в себе сил поступиться мудростью, которую так старательно наживал и которую оберегал с такой ревностью. И потому я решил любой ценой побороть свое чувство, и цена, признаюсь, вышла дорогая.
Я был поглощен этой борьбой (а она потребовала много времени), когда Ариадна опять приехала в Рим; ее присутствие серьезно угрожало моей мудрости, которая даже в ее отсутствие с великим трудом удерживала свои позиции. Если верить ее словам, в веселую минуту сказанным здесь, в Элизиуме, то я произвел на нее такое же впечатление, что и она на меня. И скорее всего, ее неожиданное появление вынудило бы мудрость смириться, не надумай та, как удовлетворить мою страсть без урона для моей репутации. Надо было сделать ее тайной любовницей, что в тогдашнем Риме не возбранялось, если связь не афишировалась и соблюдались приличия, а там пусть хоть весь город знает.
Я ухватился за этот план и употребил для его исполнения все средства и способы. Раньше всего я подкупом склонил на свою сторону ее духовника и дальнюю родственницу, мою старую приятельницу, но все было напрасно: подобно моей неколебимой мудрости, ее добродетель дала отпор страсти. К моему предложению она отнеслась с невыразимым презрением и скоро запретила мне показываться ей на глаза.
Она вернулась в Неаполь, оставив меня в еще худшем состоянии, чем прежде. Днем я томился и тосковал, ночью мне не было сна и покоя. О нашей любви много говорили, и иные дамы предрекали свадьбу, но мои знакомые опровергли их приговор. – Нет, – говорили они, – у него достанет благоразумия не жениться столь опрометчиво. – Сознаюсь, такой отзыв доставил мне огромную радость, но, по правде, он не окупал страданий, ценой которых я его заслужил.
В борениях с собой я почти решился выбрать счастливый удел, пожертвовав мудростью, когда узнал от друга, что Ариадна вышла замуж. Это известие поразило меня в самое сердце; перед другом я еще выдержал характер, хотя это удвоило муку, зато наедине впал в беспросветное отчаяние и, не раздумывая, отдал бы и мудрость, и состояние, и что угодно еще, лишь бы вернуть ее; но я поздно спохватился, оставалась только надежда, что время исцелит меня. А время не спешило с этим, поскольку Ариадна вышла за римского всадника и была теперь моей соседкой, и каждый божий день я кусал себе локти, видя, какой прекрасной женой она стала и какое счастье я упустил.
Если я вдоволь настрадался из-за своей мудрости, отказавшись от Ариадны, то не очень мне благодетельствовала мудрость и сведя с некой богатой вдовой, которую старинный приятель рекомендовал как чрезвычайно подходящую партию; так оно, впрочем, и было, ибо ее состояние настолько же превосходило мое, насколько Ариаднино моему уступало. Я охотно внял дружескому совету и мудростью до того расположил к себе вдову, женщину разумную и обстоятельную, что скоро добился успеха, и, едва позволили приличия (а она строжайше их блюла), мы поженились – ее вдовству исполнился ровно один год одна неделя и один день: она утверждала, что выдержать срок чуть больше года будет в высшей степени пристойно.
Но, при всем своем благоразумии, эта леди сделала меня несчастнейшим из людей. Она была далеко не красавица, а уж характер имела совсем невыносимый. За все пятнадцать лет совместной жизни не было и дня, чтобы я от всей души не проклял и ее самое, и тот день, когда мы встретились. Единственным утешением мне в самые горькие минуты было неутихавшее одобрение окружающими моего благоразумного выбора.
Как видите, в сердечных делах слава мудрого человека досталась мне дорогой ценой. В отношении прочих дел мудрость стоила дешевле, но и там лицемерие, которым я платил за нее требовало издержек. Я отвернулся от тысячи малых радостей, якобы презирая их, хотя к ним-то и тянулась моя душа. Не единожды я чуть не задохся, сдерживая искренний смех, и пожалуй, только в одном случае лицемерие давалось мне безболезненно: когда я смаковал у себя в кабинете книгу, которую на людях поносил. Если высказаться кратко, тем более что и вспомнить мне особенно нечего, то вся моя жизнь была нескончаемой ложью, и для меня было бы счастьем заблуждаться на свой счет, как я вводил в заблуждение других, но, сколько я ни задумывался над собой, я не обнаруживал в себе мудреца, каким был в чужих глазах, и это изрядно отравляло удовольствие от всеобщего признания моей мудрости. Такое самобичевание, на мой взгляд, подобное memento mori[69] или mortalis est[70]
Завершающим штрихом в картине, где я смотрелся так же нелепо, как во всех прочих моих появлениях на сцене жизни, было то, что моя мудрость сама себя погубила – иначе говоря, стала причиной моей смерти.
Один мой родственник из восточной части империи лишил сына наследства, отказав его в мою пользу. Случилось это глубокой зимой – в самое опасное для меня время, когда я только-только оправился после тяжелой болезни. Имея все основания тревожиться о том, что близкие покойного сговорятся и растащат все, что можно, я посоветовался с другом, человеком степенным и мудрым, как правильнее поступить: самому отправиться или послать для порядка нотариуса, отложив поездку до весны? Честно говоря, я склонялся ко второму варианту: дела мои и без того процветали, и годы уже были не молодые, и наследника я себе не подобрал, если со мной случится несчастье.
Мой друг отвечал, что задача представляется ему совершенно простой и ясной – что сам здравый смысл велит мне немедленно отправляться; что подвернись ему такое счастье, сказал он в подкрепленье, он бы уже был в пути; с твоим знанием жизни, продолжал он, непростительно, чтобы ты дал им случай оставить тебя в дураках, к чему они, можешь быть уверен, только и стремятся; а насчет нотариуса – вспомни-ка лучше превосходный афоризм: «Ne facias per alium, quod fieri potest per te» [71]. Я сознаю, что очень некстати и скверная погода, и твоя недавняя болезнь, но мудрый человек должен превозмочь трудности, если они встали на пути необходимости.
Последний довод убедил меня окончательно. Долг мудрого человека я воспринял как непреложный, и необходимость отъезда стала мне очевидна. На следующее же утро я отправился; непогода настигла меня, и, не пробыв в пути и трех дней, я снова слег с лихорадкой и умер.
Если в прошлый раз Минос обошелся со мной благодушно, то теперешнее его обращение было суровым. Совершенно уверенный в себе, я приблизился к вратам, полагая, что буду пропущен без всяких расспросов, только благодаря печати мудрости на лице; дело, однако, повернулось иначе: к моему безмерному удивлению, Минос грозно окликнул меня: – Эй, господин с насупленным лицом, куда это вы спешите? Извольте стать и отчитаться во всем, что натворили внизу. – Я начал свою повесть, все еще надеясь, что меня прервут и врата распахнутся предо мной, однако рассказать пришлось все, после чего Минос, немного подумав, обратился ко мне с такими словами: