правде сказать, если перевести на механическое время, то есть время, которое отмеряют часы, мое пребывание в павильоне продолжалось не более двух-трех минут.
Я шел по аллее обезьяньего питомника, приостанавливаясь возле клеток и вольеров, разглядывая обезьян родом из Африки, Азии и Америки. Коренастые, неуклюжие и грациозные. Хвостатые и без хвостов. Самой разной масти: коричневые и серые, белые, палевые, серебристые. Они находились в непрестанном движении, заставляя непрерывно работать свои мышцы: перебегали с места на место, прыгали, гримасничали, любовались собой и призывали любоваться ими людей. Они были безошибочно точны в движениях и гениально изобретательны в прыжках, пируэтах и антраша, но из-за рассеянности и постоянной внутренней несобранности забывали о том, что делали минуту назад. Сбивались с толку и роняли предметы. Теряли логическую нить, чтобы через минуту ее найти — и тут же вновь потерять. Минуты раздумья — у них они тоже случались — были чересчур коротки, чтобы какая-то мысль завладела ими всерьез. Пространство, предоставленное животным, было огорожено стенами, решетками, рвами с водой, то есть свобода перемещения в силу обстоятельств ограничена. Все комбинации их движений были давно уже исчерпаны и теперь могли лишь повторяться, как движения заключенного в камере, как прыжки птицы в клетке, как кружение рыбы в банке. Меня утомила их суетливость, от которой кругом шла голова. Их неразумность, бесстыдный публичный эротизм. Мне все это надоело, я не хотел больше на это смотреть.
И я покинул этих беззаботных бедных зверьков, которые свыклись с неволей и против нее уже не бунтовали. Отсутствие памяти и воображения облегчило им процесс приспособления. Я вернулся к павильону с гориллами. Вход был загорожен решеткой, на ней вывесили табличку с надписью «Закрыто». Люди приостанавливались, читали объявление и, ознакомившись с его содержанием, шли дальше. Но мне было известно то, что скрывалось за этой надписью. Я остановился, приложил ладони к глазам — и мне удалось через решетку и толстое двойное стекло еще раз увидеть эту потрясающую сцену. Обезьяны оставались в тех же позах: тела, застывшие в бездействии, в оцепенении. Ничто не изменилось, только картина стала меньше, как будто я смотрел на нее в перевернутый бинокль или совсем издалека.
Я так и не знаю, что там стряслось. Никто не смог мне дать убедительного объяснения. Один мой знакомый, профессор, занимающийся физиологией позвоночных, назвал это явление ступором, но признался, что неизвестно, может ли в мире животных коллективный бунт проявляться в такой форме. На мой вопрос: неизвестно или почти неизвестно? — профессор ответил не очень уверенно: «Пока, кажется, неизвестно». Другой мой знакомый, биохимик, высказал мнение, что это мог быть результат передозировки каких-нибудь лекарств — нейролептиков, гормональных препаратов или даже антибиотиков. Однако оба вынуждены были согласиться с тем, что эти крупные приматы, как их называют в зоологии, — сложные животные, что в своем развитии они очень далеко ушли от дождевого червя и ящерицы и что можно предполагать наличие у них психики, а значит, и психических заболеваний. К черту тех, кто всякое отклонение от нормы считает исключительно проявлением патологии! Почему бы просто не признать, что однажды, возможно в то самое, обычное, спокойное утро, в медленном, незаметном развитии этих животных произошел скачок, который превратил их в существа мыслящие, чувствующие, осознавшие свою участь, глубоко несчастные? Что в них словно вдохнули душу — и они почувствовали: жить в неволе им больше невмоготу. Им уже не хотелось кричать, валяться, дергать решетку и грызть железо — они решили, что отныне будут молчанием и бездействием протестовать против комфортной подневольной жизни, которую устроил им человек. Что они не желают больше жить в тюрьме, выложенной белым кафелем, в тюрьме столь же чистой, сверкающей и гигиеничной, как приемный покой в туберкулезной больнице Осло или туалет в аэропорту Франкфурта-на-Майне. Не желают, чтобы их насильно избавляли от страхов, неудобств, страданий. Они хотят темной тропической ночью, прижавшись друг к другу на ветвях высокого дерева, дрожать от страха, услышав рычание вышедшего на охоту хищного зверя. Хотят оплакивать смерть своих детей и собратьев. Зализывать свои раны, останавливать кровотечение, приложив к ране большой лист баобаба. Хотят путешествовать, кочевать со своими с детьми с места на место, знакомиться с неведомыми краями, с радостью узнавать места, в которых уже бывали. Они хотят голодать и наедаться досыта. Переживать песчаные бури и тропические ливни. Победы и поражения.
Фирма «Чистота», или Рассказ о беспорядке, старении и потере ориентации
(перев. К. Старосельская, 2002 г.)
День за днем, год за годом все это собирается вокруг нас, накапливается, со всех сторон обступает. Зарастает пылью и грязью. Груды ненужных вещей. Пачки не нужной больше корреспонденции, без которой вообще можно было обойтись, ибо она ничего не прояснила, ни в чем не помогла. Завалы прочитанных и недочитанных газет и книг, от которых ни ума не прибавилось, ни чувств. Какие-то предметы, которыми предполагалось пользоваться вечно, но, выполнив однажды свою задачу, они никогда больше не пригодились. Вещи, купленные по необходимости, якобы не терпящей отлагательств. Но поскольку через минуту после покупки необходимость в этих вещах отпадала, они ждали следующего случая, который так ни разу и не представился. Впрочем, кто знает, а вдруг когда-нибудь они еще понадобятся? Предметы между тем стареют, покрываются пылью, ржавчиной, тускнеют, дают трещины, разлагаются, медленно умирают. Иногда сохраняя прежнюю форму и структуру — но душа в них умирает. Теряется всякий смысл их существования — ведь никакой роли сыграть они уже не способны.
Итак, вокруг растут горы ненужных, полумертвых предметов, и в какой-то момент ты понимаешь, что уже сыт по горло этим безобразием, и начинаешь тосковать по тем временам, когда рядом не было такого количества вещей, по пустому столу, по свободному пространству — и принимаешь решение навести наконец порядок.
Казалось бы, навести порядок в доме несложно: надо всего лишь отделить бесполезные вещи от тех, которые нам еще служат, то есть кое-что выбросить, а нужное оставить, и это только вопрос времени и усилий. Но обманываться так могут люди, в житейском плане еще недостаточно опытные, лишенные воображения или попросту бессердечные. (Среди них, как это ни печально, преобладают женщины.) В том, что касается наведения порядка, главное — не затрата больших или меньших физических усилий, а напряженная психическая работа и душевные муки, связанные с утратой вещей, с их гибелью, уничтожением. Ведь отделение одних предметов от других сопряжено с расставанием, избавление от какой-то их части — с разрывом связей, вынесение из дома на помойку напоминает похороны. Эта последняя услуга, сколь она ни прискорбна, — ничто по сравнению с тем, что произойдет на следующий день, когда я услышу, как мои вещи с грохотом сыплются в огромное железное чрево машины, принадлежащей городскому управлению по уборке мусора, а затем раздастся хруст и пыхтение агрегата, перемалывающего и сжигающего то, что еще вчера находилось у меня дома. Тогда я понимаю: это уже неотвратимо, это конец, — но все равно мне больно и будет больно еще долго.
Выбрасывая вещи, которыми я уже не пользуюсь или которые для использования непригодны, я отрываю их не только от себя, но и от других вещей, которые остаются, обрекая последние на сиротскую, безрадостную жизнь до старости, до смерти в одиночестве и забвении. Не стану перечислять названий всех этих предметов — не хватит времени, — но парочку для примера упомяну: ну хотя бы такую мелочь, как удлинитель для карандашей, который давно не был в употреблении, но ведь существует же, живет, пускай — так и тянет сказать — только воспоминаниями. Из него даже торчит огрызок старого карандаша. Вот молоток без рукоятки. Зажигалка, правда не работающая, но безупречная по конструкции и хранящая память о былых трудах. Вот запонка, ожидающая встречи со своей сестрой-близнецом, которая, вероятно, осталась в автобусе где-то на трассе Жешув — Сандомеж Заварной чайник без крышки, еще живущий надеждой, что придет время (разве мы вправе это исключить?) и осколки крышки найдутся, соединятся, срастутся, так что и следов не останется, и чайник снова будет накрыт крышкой привычно и естественно — так же привычно мы надеваем на голову шляпу. А разве можно отбирать надежду у молотка с отломанным черенком — вдруг настанет час, когда он вновь обретет свою буковую рукоятку, которая вернет ему его размашистую тяжесть, его достоинство и значение? А сколько еще предметов, мною не упомянутых — я мог бы перечислять их до бесконечности, — погруженных в летаргический сон, замерших, ждут той минуты, когда они смогут для чего-нибудь пригодиться? У меня нет ни малейших оснований исключать такой