закрутит, завьюжит ураганом и уносит к тучам.
На самой границе между степью и горным увалом протекал Ик.
Нам, ребятишкам, казалось, что и он боится степной удали и поэтому, как мальчик к материнской юбке, жмется к коричневым скалам.
Это было в детстве. А сейчас в степи другое. Несколько лет назад назвали нашу бесшабашно раздольную степь целиной, распороли ее блестящей сталью лемехов, на берегу Ика построили поселок, и степь зашумела щетинистой волной пшеничных колосьев.
Я вырос. Горы стали ниже. А степь — уже.
В субботу около калитки нашего дома остановилась машина. Я выбежал на крыльцо. Захватил удочки, котелок, а в грудной карман поношенного пиджака положил щепотку перца и несколько листиков лавровки, для ухи. Я уже собрался было перепрыгнуть дощатый борт кузова, как вдруг меня кто-то окликнул. Оглянулся. Гляжу, возле колеса, почти подо мной стоит Петька, сынок моего соседа.
— Возьмите меня, — тянул он плаксиво. — Возьмите, а? Я тоже на рыбалку.
Буквально через секунду Петька весело перемахнул в кузов, и глаза его, непонятно зеленые, озорные глаза поблескивали из-под выгоревших бровей.
Высадить его из машины было уже невозможно. Он забился в угол, прижал к себе кривое из черемуховой ветки удилище, готовый к отпору.
Нагретая степь дышала сладковатым запахом зреющего хлеба, тонко звенела тягучими трелями перепелок. И какой-то щемящий, грустный и непонятный звон висел над степью. Звенит и звенит, тонко- тонко, как замирающий, нежный, томительный звук струны.
В степи все это называется тишиной. Такова степная тишина днем. Ночью она преобразилась в шелест листвы, в звон колосьев, в отдаленное воркование степных цикад.
Мы сидели у костра. В темном небе плясали искорки. Они, как бабочки, парили легко и свободно, а когда на миг замирали в глубине тяжелой темноты, казались далекими звездочками» Уху варил дядя Федор, тракторист из пятой бригады. Он — бывший фронтовик и частенько поучал молодежь, не нюхавшую пороха:
— Тоже мне, молодежь пошла. Им бы рубаху петухом да брюки тоньше удилища. Понюхали бы пороха, да потрепались по окопам, да вшей поскребли под лопаткой, спесь-то сбило бы зараз. А то им рубаха на выпуск. Да штиблеты с метр длиной. Сапоги, вишь, не по ним, не надо сапог. А до войны я эти сапоги в руках носил. Коль в клуб пойду, всю дорогу босиком топаю, только когда порог перешагну, тогда лишь сапоги натягивал.
Мы слушаем не очень. Мы не воевали, но и нас пропустила жизнь через свою жаркую печь. Жгли нас степные ветры, спали мы на морозе в палатках, метр за метром отвоевывая целину.
— Не учите, дядя Федор! Тоже не лыком шиты, знаем что к чему.
Дядя Федор переходил в оборону:
— А время-то какое было, гроза с молнией. Только высунься, ахнет — и поминай как звали.
Из-под машины показалась белесая голова Петьки. Он слушает нас, распахнув настежь всасывающие все глазенки. Потом подползает к костру, спрашивает:
— Дядя Федь, а вы прямо в людей стреляли?
— А то как же, в кого еще-то, — хмуро улыбался Федор. — Только не в людей, а в немцев, фашистов — верней сказать...
Петька удивленно хлопал ресницами, опасливо глядел на дядю Федора.
— Убивать грех, — продолжал он после глубокого молчания. — Когда у нас в позапрошлом году Ванька Жерех в драке убил человека. По пьянке. Это большой грех... Я же своими руками бил фашистов. Видел даже, как падали они. С разлету, руки вперед — и вдруг вроде бы на кочку налетел, на спину падает... Семерых щелкнул...
— Людей, да? — недоверчиво вставлял Петька.
— А то кого же... — И, оправдываясь, добавлял: — Не людей, сколь раз говорить, фашистов. Семерых вот так. Сам видел. А сколько еще издали побил — бог знает. За это не расстреливают, за это меня к медалям да к двум орденам представили. Вот ведь оно как...
Мы, конечно, все понимали. А вот до Петькиного сознания эта истина не доходила. Он долго ворочался — похрустывали веточки под ним. Уснуть не мог. Ему, видимо, мерещились люди, убитые дядей Федей, которого в деревне считают очень добрым.
На заре мы проснулись от какого-то непонятного шума. Я выполз из-под машины. Светало. Все на востоке было красным: дальние горы, разливное море степи, и даже машина наша казалась алой.
— К дождю! — потягиваясь, сказал дядя Федор. — Это к дождю. Не дай бог, с ураганом да с грозой. В степи это ни к чему...
Над головой у меня просвистело, я машинально пригнулся и увидел огромное крыло, взмывшее вверх.
— Никак ястреб? — пробасил Федор. — Дай я его из ружья стукну. — Он нагнулся, ловко вскинул ружье к плечу, и вороненый двойной ствол привычно прочертил воздух вслед за полетом птицы.
— Не надо, дядя Федя, не надо, — вскрикнул Петька. — Это же птица.
— Не птица, а хищник. Добычу ищет.
Но ястреб успел уже камнем припасть к земле и скрыться в рассветной мгле.
Когда рассвело, прямо около заднего колеса машины я увидел птичку. Она забилась под примятую к земле траву, и только пестрая головка еле виднелась среди разнотравья. Клюв был разинут. Птичка хватала воздух, как человек, утомленный жаждой, пьет воду, и доверчиво глядела на нас.
Я взял ее в руки. Она хлопала одним крылом, другое вяло свисало книзу. На мою ладонь упали капельки крови.
— Это ястреб ее, — спокойно, как всегда, произнес Федор. — А ты, Петька, говоришь не стреляй. Надо бы ахнуть сразу — и все тут. Дурак, тебя послушал.
Федор вдруг улыбнулся, пересадил птенца на свою ладонь, широкую, как лопата.
— Жаворонка, вишь, к людям прибилась. Глупа, глупа, а знает — люди не тронут, бояться нас нечего... Пойду-ка, в полынь положу ее, глядишь, может, и отдышится...
Он отошел в сторону и не успел еще возвратиться, как сильным порывом ветра раскидало белесый пепел вчерашнего костра. А еще через мгновение крупные капли дождя, как камешки, застучали о жесть кабины. Вдали небо распороло молнией. Мы ждали грома, но его не было. Гроза буйствовала где-то вдали.
Дядя Федор укрыл птаху, подошел к машине.
— А не лучше бы домой нам, — сказал он, глядя в мрачную глубь неба. — Гроза идет.
— Что вы, дядя Федя. Дождь пройдет, порыбачим. Как раз клев хороший после дождя, — запротивились мы.
— Не люблю я в степи, когда гремит гром. Молния, она так и ищет бугорок каждый. Ахнет — и поминай как звали.
Мы засмеялись. Странно, человек прошел пол-Европы, нюхал порох, лежал в воронках, слушал живой свист бомб, а боится грозы. Странно. Даже Петька засмеялся.
Вдали бесились молнии. Глухой рокот стал долетать и до нас. Отдельные раскаты грома сливались в единый гул и были пока слабее звонкого перепляса дождика на кабине грузовика.
Порывы ветра крепчали. Полынь пригнулась к земле. Позвякивали стекла в дверках машины. Они отражали далекий блеск молний, с одной стороны, и красное в роздымье туч солнце — с другой.
Ветер сорвал с меня фуражку. Ударил в лицо сухой травой и землей. Я прикрыл ладонью глаза, а когда открыл их, ветра уже не было. Полынь выпрямилась. Пошел настоящий дождь. Мы забрались под машину.
С неба текла вода. Все шумело, звенело, пенилось. И вдруг, будто камнем в тонну весом, ударило над машиной. Я машинально тряхнул головой, словно хотел выбить из ушей спрессованный треск грома. Дядя Федор припал к земле, закрыв ладонями голову. Я видел, что он пытается выползти из-под машины. Но какой-то страх не давал оторваться от земли. Мне тоже казалось сейчас, что машина наша стоит в степи,