за ним, пока не слегла от тифа; ее увезли в Николаев, еще не оправившуюся от болезни. Глебов пролежал в госпитале не более месяца, но, чувствуя себя очень слабым, отпросился в отпуск и на время оставил Севастополь. Ко времени майской бомбардировки он был уже снова в городе и вторично был ранен — на этот раз осколком гранаты. Рана оказалась довольно серьезная, хотя и не потребовала операции. Теперь за Глебовым ухаживала молодая хорошенькая сестра милосердия; ему было так приятно, когда она подходила к нему и касалась его своими нежными пальчиками. Этот юноша, прожигавший жизнь в петербургских ресторанах, значительно преобразился, с тех пор как впервые приехал в Севастополь. Масса новых ощущений, постоянная близость смерти, вид сотен умирающих — все способствовало серьезному нравственному перевороту, начавшемуся с тех пор, когда он вообразил себя влюбленным в Лелю.
Теперь эта любовь казалась ему каким-то смутным прошлым. Подле него было другое, не менее прелестное, не менее чистое существо — эта хорошенькая блондинка в белом капюшоне, так ласково, так по-женски ловко и нежно исполнявшая все прихоти и капризы раненого, подававшая ему чай, вино, перевязывавшая его больную ногу, как не сумел бы перевязать сам знаменитый Пирогов. Иногда Глебов начнет нарочно нервничать и капризничать.
— Надежда Ивановна, у меня сегодня, кажется, сильный жар… Потрогайте мою голову.
Надежда Ивановна коснется нежной ручкой его лба и скажет:
— Нет, кажется, ничего, а впрочем, дайте пульс.
Она с важным видом потрогает его пульс и посмотрит на свои маленькие золотые часики. Ей жаль этого молоденького офицерика, он кажется ей почти ребенком, он такой хороший, так много говорит о своей сестре. 'Хотела бы я знать, какая это Глебова?' Надежда Ивановна приехала гораздо позднее Глебовой: она была 5-го отделения, которое прибыло в конце марта, а в это время больную Глебову уже увезли из Севастополя.
— Надежда Ивановна, попросите для меня сахару, мой весь вышел.
Надежда Ивановна спешит к сестре, заведующей хозяйством, да кстати заходит к сестре-аптекарше взять для Глебова хинных порошков.
Старший брат Глебова Алексей, хотя редко, все же навещал младшего и рассказывал ему подробности военных действий. Другие раненые, если им не слишком плохо, жадно прислушивались. Особенная радость была в госпитале, когда Глебов, придя 6 июня часа в три пополудни, рассказывал о славном отбитии неприятельского штурма. Многие солдаты и офицеры, слушая рассказ, набожно крестились; другие говорили: молодец Хрулев!
Да и во всем Севастополе было ликование. Поздравляли друг друга, пили шампанское, даже настоящее французское, хотя оно было баснословно дорого; а уже о русских винах и говорить нечего, они были в изобилии.
На бастионах, в частных квартирах, в госпиталях, в ресторанах — всюду только и было речи что о вчерашнем бое. Рассказывали, как Хрулев, увидя бегущих солдат и растрепанных, побросавших шапки матросов, лихо махнул своей громадной черкесской шапкой (иные отрицали эту подробность) и закричал: 'Ребята! Стой — стена! Дивизия идет на помощь!' Солдаты будто бы остановились, думая, что в самом деле наткнутся на стену, а слова 'на помощь' вдруг удесятерили их силы. Но иные передавали дело иначе. Говорили, что Хрулев действительно подскакал, но сначала сам растерялся, как вдруг один из матросов крикнул товарищам:
— Чего бежите, ребята, вишь, генерал едет. Стой, навались!
Хрулеву очень понравилось это выражение, и он в свою очередь гаркнул:
— Навались!
Тут уже все повернули назад и с криком: 'Навались!' — открыли по французам стрельбу чуть ли не в упор.
Поговорив с братом, Алексей Глебов отправился на Корабельную. Там он хотел узнать об участи некоторых товарищей, а оттуда намеревался отправиться к Яеле и узнать, жива ли она еще, так как все дома на Корабельной подвергались ежеминутной опасности.
Идя берегом мимо дома, где помещался перевязочный пункт, Глебов увидел в Южной бухте большой бот, наполненный французами. Уборки раненых еще не было; это были французы, подобранные во время сражения или же приползшие сами. Человек сорок линейных солдат и зуавов, два турка и несколько арабов наполняли этот бот, бывший под присмотром двух матросов. Большая часть раненых лежала навзничь на тюфяках. Иногда слышались крики: 'Ое Геаи, с!е Геаи (воды, воды)!' Матросы и подоспевшая, сестра милосердия спешили исполнить эти просьбы, подавая воду в жестяных кружках.
Поминутно являлись носилки, бот наполнялся все больше и больше. Гранитные плиты набережной были залиты кровью.
Мимо Глебова проносили молодого французского солдата, и он заметил у того на руке что-то странное. Присмотревшись поближе, Глебов с изумлением увидел наколотый на руке и затертый порохом рисунок, изображавший два сердца, пронзенные стрелой, под которыми было подписано женское имя. Глебов никогда не считал француза способным на такую сентиментальность.
'А я-то сам, — подумал он, — не сентиментальничаю ли я? Вместо того чтобы зайти сюда, 'а перевязку, и справиться о товарищах, спешу стремглав к девице, с которой едва знаком и которая, по- видимому, нимало не дорожит моим знакомством'.
Надо прибавить, что Глебов со времени визита, сделанного им Леле вдвоем с братом, ни разу не решился посетить ее. И времени не было, и слишком уже он был сконфужен холодным и сухим приемом, который ему тогда оказала Леля.
Глебов сделал над собой усилие и вошел в госпиталь. В обширной зале усердно резали руки и ноги.
Краснощекий, плотный дежурный офицер по фамилии Воробейчик радушно приветствовал Глебова: они были знакомы еще с Москвы, где Воробейчик считался когда-то первым кларнетистом.
— Что, много раненых? — спросил Глебов.
— Пока семьсот, а до ночи будет втрое.
— А не слыхали ли, сколько потери у французов?
— Говорят, тысяч двенадцать.
— Ого! Не может быть!
— Ну не знаю, за что купил, за то и продаю. Другие говорят. Одно верно, что ранено у них множество офицеров, между прочим, племянник Пелисье, это уж я знаю потому, что сам отправлял его на Северную.
Порасспросив кое о ком, Глебов вышел из госпиталя и почти у выхода столкнулся с знакомым офицером Калужского полка.
— Вы, конечно, были при отбитии штурма? — спросил Глебов. — Расскажите, как было дело, я от многих уж слышал, но все же интересно: вы были в самом жарком месте боя.
— Да, дело было славное, — сказал офицер. — Сегодня утром я встал злой как черт, потому что у меня всю ночь дьявольски болели зубы. Приходит горнист доложить, что рота готова, а я только в это время немного соснул. Ах ты, думаю, шут тебя дери! 'Пошел вон, скотина! — говорю ему. — Пусть фельдфебель ведет роту не торопясь на Малахов, а я сейчас догоню'. Наскоро умылся, оделся, выпил чаю — вдруг слышу: страшная пальба и общая тревога. Делать нечего. Схватил саблю и бегу догонять роту. Подбегаю к кургану развалины домов уже заняты французскими стрелками, и они осыпают меня пулями, а роты моей не видно. Остановился, передохнул, бегу дальше, догнал роту у самой башни. Полтавцы — кажется, это были они — уже вывалили на бруствер. Стали и мы на свои места по брустверам. Вдруг со стороны неприятеля наступает тишина, и у нас также… А, думаю, вот наконец наступает страшный суд — будет штурм. Тишина была смертная, казалось, слышишь, как муха пролетит. Как только они подошли на приличную дистанцию, мы так зачастили из ружей, что это был не ружейный огонь, а какая-то барабанная дробь, и даже рев загремевших орудий был плохо слышен. Дым такой, что стреляли наугад; когда прояснилось — смотрим: перед третьим бастионом поле все пестреет от французских синих плащей, многие еще шевелятся, ползают и катятся под гору. После штурма два егеря Казанского полка ходили с водою поить раненых французов да прихватили с собою снятые с убитых офицеров револьверы и сумки.
Алексей Глебов внимательно слушал, и разные мысли роились в уме его. 'Странная вещь эта война! Сколько непонятного и противоречивого в человеческой натуре!' Таков был общий вывод из его