— Э, батюшка, долго рассказывать! Виновато и наше медицинское начальство (Алексеев робко оглянулся), но часть вины падает и на других… Поверите, руки опускаются! Вот тут, недалеко отсюда, в четырнадцатой палате, лежит один прекурьезный генерал, совсем не признающий медицины, а небось занял один целую палату… Сейчас надо идти к нему. Ну, я пока пришлю вам фельдшера и сестру милосердия; располагайтесь тут, в этой палате, публика хорошая, все больше ваши флотские, славный народ!
Алексеев поспешил к не признающему медицины превосходительству.
Генерал этот был один из самых сердитых генералов русской армии. Получив незначительную рану в последнем деле на Федюхиных высотах, он поспешил уехать в Симферополь, и здесь, лежа в палате, ругал и критиковал всех: и Горчакова, и погибшего в бою Реада, и Граббе, но зато хвалил самого себя. Более всего досталось от генерала госпиталю, хотя генерал явился сюда совершенно добровольно и без особой нужды.
Когда Алексеев вошел в палату грозного генерала, тот сидел на постели в халате. Подле генерала стоял его денщик, славившийся в полку как ловкий костоправ.
— Ну, господин медик, — сказал насмешливо генерал, — как поживают ваши больные? Многих отправили сегодня к праотцам? Да что вы не отвечаете? Это невежество! Вы знаете, что такое ваши госпитали: это преддверия к погосту! А по-моему, вот как надо лечить, по-русски: хреном да квасом и солью.
— Что ж, и это иногда помогает, ваше превосходительство, — пресерьезно сказал Алексеев.
— То-то! Суворов вашего брата на порог не пускал, а ведь бивал французов так, как теперь не бьют! Армия не армия, если не жить да сажать на лекарства. А у нас что? У солдата прыщ на носу — сейчас его в госпиталь. А ваш брат и рад прописать ему хинину м пополам с мукой, а половину денег себе в карман. Ловкачи вы все! Знаю я вас, не оправдывайтесь! Вот мой штаб-доктор, — прибавил генерал, указывая на костоправа-денщика. — Он лучше всех вас знает, кому что нужно. А вы все дрянь, особенно старшие! Не обижайтесь, молодой человек, я о вас не говорю, вы все же на ум намотайте!
Лихачев скоро познакомился с своими товарищами по палате. Рядом с ним лежал молоденький офицерик, раненный в ноги еще под Алмой и все еще лечивший их. Они разговорились.
— Знаете, завтра приедет сюда Пирогов, — сказал офицерик. — Мне фельдшер сказал. Чертовски тревожит меня этот Пирогов! Пожалуй, опять станет зондировать мою бедную ногу… Чего доброго, доведет дело до ампутации… А как мне не хочется… — добавил он со стоном.
— Ну что вы так тревожитесь, — сказал Лихачев, желая его утешить. — Вы так молоды, моложе меня наверное, а в наши годы натура берет верх над недугом…
На другое утро действительно приехал Пирогов. Он обошел палаты в сопровождении свиты лекарей и госпитального начальства, страшно лебезившего перед ним.
Пирогов подошел к офицерику и велел ему снять одеяло.
'Выздоровеет, но останется хромым', — подумал он и с любопытством ученого осмотрел ногу; самому же офицерику и даже Лихачеву взгляд знаменитого оператора показался острым и холодным, как хирургический нож.
'Для него чужая рука не более как анатомический препарат', — мелькнуло в уме Лихачева.
Офицерик крепился, но лицо его выражало внутреннюю 'борьбу.
— Мне лучше, гораздо лучше, гораздо лучше, — настойчиво повторял он. Смотрите, доктор, я уже могу приподнять ногу.
Он сделал усилие и поднял ногу, похожую на чурбан.
— Не надо, — сказал Пирогов и прошел дальше. Когда он вышел, Лихачев сказал офицерику:
— Однако молодец же вы!
— Я спас свою ногу! — ответил тот, радуясь, как школьник, обманувший учителя.
Рядом с этой палатой была другая, в которой помещались французские офицеры, и в числе их адъютант Канробера, итальянец Ландриани. Это был красавец мужчина, раненный в ногу еще под Балаклавой. В Севастополе ему хотели отрезать ногу, но Ландриани увидел князя Меншикова и слезно умолял заступиться за него, говоря, что у него есть невеста и как же ему быть без ноги. Меншиков велел употребить все усилия для выполнения этой просьбы, и нога не была отрезана. Теперь Ландриани выздоравливал. Французские офицеры скоро познакомились с русскими и часто играли с ними в пикет и в ералаш; Ландриани стал даже учиться говорить по-русски. Итальянцу ужасно понравились наши уменьшительные слова, как, например, ложечка, блюдечко. Он говорил, что по возвращении на родину будет такими словами называть свою невесту.
Между тем Лихачеву также хотелось поскорее опять увидеть 'свою невесту', как он мысленно называл Сашу Минден, и, чувствуя себя лучше, он скоро выписался.
'Надо приодеться, — подумал Лихачев, с ужасом поглядывая на свое белье. — В Севастополе было не до того'.
С компанией офицеров он отправился по магазинам. Пришли в большой магазин. Хозяин быстро навалил на прилавок груду белья, но цены ломил непомерные.
— Стой, брат! Это что? — спросил один из офицеров. — Это вместо пломбы?
На рубахе было клеймо княгини Долгоруковой. Ясно, что рубаха была из числа пожертвований, обильно притекавших со всех концов России и попадавших большею частью в руки комиссариатских чиновников, а через них — к купцам. Караим смутился:
— Позвольте, позвольте, господин, пломба есть, вероятно оборвалась…
— Да ты скажи, откуда это клеймо?
— Боже мой, откуда же я знаю?.. Я никакой княгини не знаю… Это, верно, кто-нибудь пошутил надо мною… Я ничего не знаю…
Вероятно с целью оправдаться, он вдруг спустил цену наполовину. Переодевшись у товарища, Лихачев снова поспешил к Минденам. По дороге ему показа-, лось, как будто слышит звуки отдаленной канонады. Он не ошибся: в Севастополе с утра шла перестрелка с неприятелем, сильная канонада была ясно слышна жителям Симферополя.
Лихачев застал на этот раз генеральшу и свою Сашу.
— Что вас так долго не было видно? — спросила Саша. — Приехали на три дня и два дня у нас не были! Жаль, что поздно пришли. Сейчас у нас была интересная дама — ее здесь все зовут фрейлиной, — мадам Рудзевич. Что за прелестная личность!
Об этой Рудзевич Лихачев уже слышал в госпитале: мадам Рудзевич часто бывала там, привозила больным офицерам фрукты, вина, спешила к ним с депешами из Севастополя, которые постоянно получала от одного важного лица. О ней же говорили, что после алминского дела она спасла Симферополь: губернатор собирался удрать отсюда, как удрал уже из Евпатории, но Рудзевич поехала к нему и заявила, что лично напишет обо всем государю; эта угроза подействовала, и испуганные симферопольцы, боявшиеся, что их перережут татары, вскоре успокоились. Эту историю Саша рассказала Лихачеву.
Лихачев стал с жаром рассказывать в свою очередь о том, что видел и слышал в госпитале. Ему рассказывали, например, что комиссариатские, провиантские и другие чиновники брали взятки с крестьян и других неграмотных людей за право сделать пожертвование в пользу армии! Пожертвованная мука часто гнила и выбрасывалась в реку, то же происходило с полушубками и бельем. Лихачев с жаром клеймил казнокрадство и хищничество.
Генеральша Минден нахмурилась, и даже Саша опустила глаза: ей показалось, что в речах Лихачева есть, хотя и неумышленный, намек на знаменитое дело о сельдях, погубившее ее отца' Ведь и ее отца враги его осмеливались называть казнокрадом. Кто знает, может быть, некоторые из тех, о ком говорит Лихачев, также невиновные и несчастные, как ее бедный папа… Люди так любят чернить других и так мало верят хорошему…
Лихачев не замечал произведенного им впечатления: от чиновников провиантского ведомства он перешел к докторам и стал говорить о страшных злоупотреблениях и вообще резко выражался о докторском сословии. Имя доктора Балинского, его главного соперника, мелькнуло в уме Лихачева и еще более поддало ему жару. Но вдруг генеральша перебила его.
— Господин Лихачев, вы не слишком распространяйтесь насчет докторов, сказала она. — В числе близких нам людей есть многие уважаемые нами доктора. Я отчасти виновата, я забыла предупредить