законам, Джозеф с переменным успехом пытался им противиться. Абсурд человеческой плоти бил ключом глубоко под стараниями нарядить ее в накрахмаленную мораль и шелковую этику. Даже из-под накидки плоть обращалась лишь к окружающей плоти и ей же внимала, пользуясь языком, неразличимым и неслышным для человеческих ушей. Чтобы из всех существ вида «человек» именно Нора сразила его чувства! Если она смогла напасть на него, кому это не под силу?
«Как это похоже на твоего отца, как стыдно, — сказала бы первая Ангелика. — Где-то далеко твоя мать рыдает, потому что видит, как ты себя ведешь». Она и вправду произнесла эти слова в его спальне, вспоминал он, когда отец и сын возвратились после ночных приключений, в том числе посетив (Джозеф — впервые) дом на Уоррен-стрит. Джозеф, пятнадцати лет от роду, не обмолвился о том ни словом, но отчего-то Ангелика все знала.
Этой ночью он пришел в ту самую комнату, дабы оставить у кровати подарок Ангелике, сине-белую бабочку в рамке. Он посидел немного подле дочери. В этой комнате ее тезка часто сидела у его кровати, убаюкивала его песнями, ласкала, когда он чего-нибудь пугался.
Наверху он стащил с себя золотистую от виски одежду. Комната была черна и безмолвна, если не считать дыхания за прикроватным занавесом. Он откинул портьеру, и тусклый свет потолочного светильника медленно напитал красками профиль Констанс на подушке. Она презирала Джозефа. Она с ним покончила. Она жила для Ангелики и ни для кого более, как жила когда-то только для него его Ангелика.
Обнажившись, он встал у Констанс в ногах. Она лежит пред ним — награда его спокойствия, его красавица, — она лежит пред ним. Что ж, вот, значит, и все: от мечты овладеть женщиной до жарких воспоминаний о прежнем своем владении, а между двумя безднами вожделения и памятования — короткий миг собственно владения. Он возлег подле нее, однако стоило ему, поддавшись неразличимым обязательству и вожделению, коснуться ее спящей фигуры, как она испустила вопль то ли страдания, то ли омерзения, сбросила с себя простыни и в своих снах бежала от него прочь.
VI
ДЖОЗЕФ ИЗУЧАЛ В ЗЕРКАЛЬНОМ СТЕКЛЕ свое полуобритое лицо. Он украшал его растительностью с тex пор, как уволился из Армии и вернулся в Англию, словно бы именно в Англии желал иметь с отцом самое отдаленное сходство. Баста: ночное прозрение сделалось утром еще явственней, и обаяние прощения взбудоражило Джозефа до крайности. С каждой новой областью, коя очищалась его бритвой, он различал такое множество общих с покойным родителем признаков, что уже не верил, будто они не переполняли его ранее: жестикуляция, черты лица (погребенные доселе под волосами), речевые привычки, даже манера мурлычуще прочищать глотку или выдыхать удивление, Он ощущал подлинное присутствие отца. Не буквальное, разумеется, — скорее он воспринимал некое подобие сочувствия, словно отец просочился через годы и потребовал заслушать свое дело, распыленные извинения, оправдательные объяснения, прочел защитительную речь, заключив ее сдержанной просьбой отсрочить перевод в серые, промозглые коридоры, по коим приговорили скитаться его тень.
Джозеф понимал отца как мужчину, кой некогда вступил в нынешний Джозефов возраст, а значит, разделял с ним соразмерно ущербную мудрость, влечения, несовместные требования к себе и окружающим, настойчивую по потребность принимать решения, не обладая полнотой сведений, и казаться притом источником безупречных суждений. Отец защищал себя, попросту проявляясь в зеркальном стекле. Джозеф прибыл в назначенное место, где призрак отца прождал его долгие годы, выпивая в боксерском павильоне, бреясь в зеркальном отражении.
— В детстве я стоял там, где ты стоишь сейчас, — сказал он Констанс, наблюдавшей с порога за тем, как он вытирает кровь со щеки, — и наблюдал за тем, как его бреют. Лакей или даже моя гувернантка.
— Другие мужчины тоже сбревают в этом году бороды? Не представляю, как ты теперь. Освоиться, я полагаю, будет затруднительно?
Она беспокойно усомнилась даже в этом, хотя его действия затрагивают лишь его одного.
Он довел дело до конца и одевался, когда пришла Ангелика, плутавшая в поисках матери.
— Доброе утро, дитя, — сказал он. — Понравился тебе мой подарок?
— Какой подарок? — спросила она, впервые его замечая.
Он рассмеялся ее очевидному замешательству при виде мужчины, что говорил с нею голосом отца.
— Это ты? Что стало с твоей головой?
Он принял ее в свои объятия, позволив дотронуться до щеки и ей, и ее кукле.
— Принцесса очень довольна, — пропела Ангелика. — Но где твое лицо?
— Это и есть мое лицо. Исчезли только волосы. Они росли на лице не всегда. Когда я был моложе, они не росли.
— Значит, ты теперь моложе?
— Нет, я старею. Мы движемся лишь в одну сторону. Переменяемся и стареем.
— Я тоже переменюсь?
— Разумеется.
Она коснулась крови на его щеке и задумчиво растерла ее между пальчиков.
— Когда я постарею, то буду выглядеть по-другому?
— Разумеется.
— Ты знаешь, как я буду выглядеть?
— Хочешь знать, в самом деле? Хорошо же, взгляни на свою мать. Вероятно, она отображает твою будущую красоту.
— Я буду выглядеть как мамочка?
— Полагаю, это вполне вероятно. Тебе это понравится?
— А тебе это нравится?
— Пришел срок твоему отцу тебя покинуть; оставь его, Ангелика, — вмешалась Констанс, входя под надуманным предлогом и спеша поставить точку на любом приятном взаимодействии отца и ребенка.
— Сколько тебе лет, девочка моя?
— Мне четыре, — немедленно ответила она, выставив в доказательство пять широко расставленных пальчиков.
Он обернулся к Констанс, коя холила порез на его щеке:
— Ты помнишь себя в таком возрасте?
— Едва ли. Учитывая тяготы тех времен, я о них размышляю, представь себе, весьма редко.
— Мне следует считать, что ты была прекраснейшим из детей. Копия женщины, коей ты стала.
Она смела ребенка с его коленей и удалилась.
Он примечал себя в случайном зеркальном стекле и мимолетном окне, включая таковое в лавке Пендлтона: лицо отца зависало над кожаными портфелями и украшало на геральдический манер латунные штемпели. «Я увидал ее в окне, Джо, и цветок в ее волосах». Здесь же Джозеф в свой черед увидел в окне свою жену, и лишь теперь он уловил аналогию. В Лабиринте он радушно принял отклики сослуживцев с примесями изумления и веселья, восторга, издевки, брюзгливой проницательности с брадобрейской моралью, выводимой и гладко выбритыми («Я всегда говорил, что мужчине с бородой есть что скрывать»), и бородачами («Столь крутая перемена есть знак совести, коей настоятельно потребно внимание»), Гарри едва поднял бровь:
— Сегодня с тобой что-то не так. Не пойму что.
Завоевать любовь первой Ангелики надолго было непросто. Он вспоминал, как лежал раздетый в ее постели. Он был болен, и Ангелика заботилась о всякой его потребности, о еде и лекарствах, мыла его. Он вспоминал, как сидел в постели, уже выздоравливая, и обожал няню, коя щекотала перышком овальную вмятину на закруглении его носа, столь дурацкого носа. (Круглый-прекруглый кончик носа, скошенный под малым углом, никуда не делся, по-прежнему добавляя хозяину глуповатого простодушия.)
— Мой большой, сильный, здоровый мальчик, — говорила она, целуя его. — Мой юный английский