эмоцией без иронии. Люди визжат и прячутся под пластиковые стулья, они навсегда запомнят вид похожих на старую высохшую резину внутренних органов, который открылся им, когда реальность прорвалась сквозь искусственность и нелепость окружающей каждодневности. У останков Чарлза Габора не остается времени умолять или пространства для маневра: следующий выстрел отрывает ему щеку. Он падает, и последнее, что он видит в жизни, — стоящая над ним Кристина. Она дважды стреляет ему в шею, потом, всхлипывая, направляет пистолет на себя.
Джон въезжает на стоянку за складом издательства «Медиан», где Имре Хорват подметал пол вечером 23 октября 1956 года. Он ждет, когда по радио, которое он все-таки уговорил поймать короткие волны, закончится его песня. У сдвижных ворот Джон спрашивает Ференца, офис-менеджера, и бросает ему ключи. Домой он едет на метро. Он странно истощен. Сон не может ждать и минуты. Голова Джона стучит по пластиковой обивке сиденья.
XI
Джон лежит на диване. Ветер танцует с освещенными листьями за окном, потом с Джоновой тонкой шторой. Моторы колеблют воздух. Пульт телевизора идеально, эргономично вписывается в линию его кисти и предплечья продолжением его воли.
Если бы он смог объяснить ей в реальном времени все, что с ним произошло, — каждое отдельное переживание и непонятое действие, каждое искаженное и гротескно перетолкованное намерение, — тогда в пламени страсти, в слезах и раскаянии, которые обязательно последуют, наконец произойдет их соединение и тогда у них будет «мы».
Молодые американцы, одетые по моде пятилетней давности, не в лад движущимися губами говорят по-немецки и в награду получают взрывы хохота. Джон узнает сериал, популярный, когда он заканчивал школу и учился в колледже, дублированный и перепроданный немецкому кабельному каналу. Джон легко вспоминает имена персонажей: Митч, Чак, Джейк и Клэм. Четверо парней — теперь Фриц, Клаус, Якоб и Кламм — острят auf Hochdeutsch[83] в мансарде в ТрайБеКе,[84] в каком-то баре в СоХо, в кафкианских офисах центра Манхэттена, в Бруклинских парках, и вот Джон видит знакомый эпизод. Он смутно вспоминает диван в общежитии на первом курсе, вспоминает, как горбился на нем с тремя сгорбленными друзьями (имя одного из них никак не вспоминается). Как раз этот эпизод они и смотрели. Четверо персонажей заключают пари, вспоминает Джон: первый, кто познакомится с какой-нибудь девушкой и устроит так, что она пригласит его к себе домой на «хороший домашний обед», получит от каждого из остальных троих по сто долларов.
Теперь, через пять лет, в немецкой версии, Джон поражается, насколько несовременными выглядят костюмы и стрижки. Тысяча девятьсот восемьдесят шестой был не так уж давно, но те парни — их губы складываются в слова, никак не соответствующие тем, что раздаются из динамика телевизора, — кажутся такой же стариной, как хиппи, «смазчики», «джи-аи»,[85] эмансипе, «пончики»,[86] эдвардианцы, елизаветинцы. Джон вспоминает последнюю сцену эпизода за несколько минут до того, как она разыгрывается, вспоминает, как с тремя друзьями на диване они подсчитывали и ругали нелепости сериала и оскорбления здравого смысла зрителей: четверо проигравших персонажей, сидя на своем продавленном диване и глядя в свой телевизор, мрачно, но остроумно издевались над переслащенным романтическим фильмом тридцатых, в котором женщина готовит своему кавалеру, среднестатистическому Джеку, хороший домашний обед.
Джон ставит палец на резиновый пупырь, и каналы мигают ему кадром или двумя каждый, отчаянно вымаливая внимание — гоночный автомобиль, меняющий ш, бильярдный шар, отскакивающий от борта, сомкнутым фронтом идет от Атла, венгер, нгер, нем, немец, емецк, немецки, фран, в ходе войны с применением средств мас, — пока серия электрических раздражителей, движущихся быстрее мысли, не заставляет его отнять палец от резинового пупыря, и четыре сисястые, волшебные немецкие блондинки стонут, ублажая необыкновенно жирного нестарого мужчину с лохматой подковой сальных седых волос, одетого лишь в монокль.
Пульт соскальзывает на пол, но Джон уже увлекся и не тянется подбирать. Глаза у него сужаются, а мысли разбегаются — кровь откачивается от мозга. Снаружи тормозит машина, сигналит, призывая пассажира, открывается дверца, радио такое громкое, что та самая песня долетает аж до третьего этажа. Четыре немки обходительно и умело сменяют друг друга, и Джон представляет себя там, в середине, представляет их лица под белыми волосами: лицо Эмили Оливер и Ники М, лица Карен Уайтли и конькобежки, и двух девчонок, которые приняли его за кинозвезду, и даже — мысли скользят, свободные от любой цензуры, — старой Нади и Кристины Тольди; синапсы жужжат, и на миг появляется даже лицо Чарлза Габора, тут же сменяемое новой Эмили Оливер, и еще одной: четырехкратная Эмили Оливер, во всех ракурсах, оснащенная дополнительными руками, с четырьмя головами и лицами; гидра Эмили улыбается и рычит ему со всех сторон и обслуживает его такими способами, каких никогда не допустит земная гравитация.
Дыхание замедляется, фотографии жены и ребенка на привычных местах…
XII
Скудный багаж уложен с радующей глаз симметрией и ровностью, будто это игрушечные чемоданы, сделанные специально по форме верхней багажной ниши в игрушечном поезде. Джон сидит у открытого окна и смотрит на перрон, и самое это слово благоухает возможностями и вероятностями.
Вокзальный перрон, где приезды и отъезды меняют все и… Кто может явиться проводить меня? О… И все-таки что-то в этом волнующее… Гигантская отмычка будет замечательной темой дгтя разговора, если там не пользуются такими же. На улицах, мощеных булыжником, в компании, или головой на подушке, лицом к лицу с той, что… Не она ли это идет, может, она узнала, смягчилась, нашла меня — да, волосы такие же, похожие.
Поезд трогается, и Джоново сердце вместе с ним. Сердце по рельсам устремляется на километры вперед, много быстрее поезда, через границы, к новым жизням, почти достигает цели, но, будто на резинке, скачком возвращается. Кончается станционная кровля, и здания, что стоят вдоль пути, как дворцы по берегам канала, плывут мимо, ускоряясь неровными толчками. Сквозь туман первого майского дня он