во второй поездке, но эти тридцать секунды были гораздо мощнее. Он опять ушел со станции, готовый ехать домой, готовый посмеяться над своим лишним круговым рейсом, но тут ему захотелось узнать, повторится ли схема в следующий раз, будут ли там двадцать секунд новообретенной глубины, и нельзя ли как-нибудь применить эту закономерность к его работе.

Втиснувшись кое-как на заднее сиденье такси, Джон удивляется, какая у него слабость. Задев головой виниловую обивку, он всхрапывает. Ему больно, его злоба многоугольна (на парня с камнем, на Харви — эстетически отвратительного строителя, на Скотта — недосягаемого ублюдка, который никогда не даст Джону сделать все как надо), но тут его осеняет: хватай жизнь за ноги. Он решает назвать водителю адрес Эмили. На подъемах лысые шины такси юзят при каждом повороте, и Джона мотает из стороны в сторону. Пусть она увидит его таким, пусть спасет и выходит его. Картина самопожертвования и любви: последние силы раненого истрачены на поцелуй. Так у нас началось. Мне надо было поехать к врачу, а я поехал к вашей маме. Я надеялся, что Джулий не будет дома. И их не было. Помнишь первое, что ты сказала, Эм, когда я вывалился из такси? Скажи им, что ты тогда сказала. Ты сказала:

— Джон Прайс? Вы не здоров? А Скотт отсутствует.

Венгерский акцент. Джон озирается, надеясь, что здесь еще каким-то образом может появиться Эмили, но он находится в квартире брата, а Эмили за много, много холмов отсюда. На Марии Скоттова университетская футболка.

Подъемы, впрочем, становились только лучше и лучше. Ранним вечером, когда солнце понемногу уходит за фуникулер, и вид окрашивается блекнущим закатным уклончивым светом, который сообщает зданиям более убедительное третье измерение, и они проступают из серебристо-сине-серого неба сияющим барельефом, поездки становятся почти невыносимо прекрасными, и несколько раз на подъемах глаза Марка увлажняются от благодарности. Движение творит волшебство, плавное изменение панорамы за минуту подъема, зрелище картины, которая пишет сама себя, сплющивает себя в два измерения. Да, смотреть на готовое произведение с аллеи наверху приятно, но это не покоряет так, как медленный подъем к этой самой аллее.

И, ученый, Марк с интересом отмечает, что окно чистого покоя слегка уменьшается с каждым спуском, но эти усыхающие летучие секунды становятся слаще и трепетнее в геометрической прогрессии, а удовольствие от подъемов растет только в арифметической. На закате рядом с ним в вагоне стоят двое и шумно целуются, и скрепка на зубах девушки серебряными бликами отражает свет между крепкими объятиями, это длится, наверное, не больше пяти секунд — три секунды перед встречей с поднимающимся вагоном и еще две секунды после — но в эти пять секунд приходит благовестие, абсолютное счастье и в то же время — потерянность, прыжок в неподвижность старинной открытки (наматывая мили вертикальной езды туда-сюда в этот вечер, Марк попал в кадр или остался за кадром доброй сотни туристских фотографий). Прочное и непрочное смешались, на миг став одним, — прочность Маркова законного местоположения и непрочность вида, мимолетность зданий, гаснущего света, уходящих лет, стилей, так быстро сменяющих друг друга, почему-то несомненного, но ускользающего смысла жизни. Пять секунд и все, но это больше, чем за всю жизнь обретает основная масса людей, думает Марк, самодовольный в эту пятую из пяти секунд, пока не приходит шестая и не становится ясно, что вон те машины скоро вновь будут громкими, вонючими и большими, и река, чернеющая и искрящая дорожками огней, и в этот раз исчезает, забирая с собой свои обещания, историю и постоянство.

Сотня снимков, на которых будет он, в ближайшие недели оживут в фотомагазинах по всему миру, представляет Марк. Его затылок в тени или кусок лица, освещенный закатными солнечными искрами, или один глаз, красный от вспышки, или лицо целиком, захваченное в миг совершенного покоя: он — они — появятся по всему миру, в сотне вспучившихся бумажных конвертов, на сотне темных полосок фотопленки, на сотне слайдов, обрамленных толстым белым ламинированным картоном. Кто проявит эту фотографию, картину идеального покоя и счастья, Марка Пейтона в его настоящем образе, в надлежащей точке Земли, в идеальный момент, когда прелесть былого и вероятность собственной Марковой жизни не разделяет неумолимая и беспощадная вражда? В Стокгольме? Молодожены, только что вернувшиеся из свадебного путешествия, на которое пришлись, как они поймут через много лет, шесть лучших дней их жизни. Но теперь, еще юные, еще заглядывая вперед с детской верой, что жизнь будет только богаче и радостнее, они перебирают фотографии, запечатлевшие пик их любви, и там, в углу снимка, сделанного в день шестой, лицо незнакомца, лицо, на котором отражается миг глубочайшего довольства жизнью. В Дубьюке, штат Айова? Группа старшеклассников вернулась из летней образовательной поездки, надо готовить доклады о том, кто чему научился. Одна девочка не может подобрать слов, чтобы передать важность лица в углу фотографии Пешта, которую она сделала из окна движущегося фуникулера. Ей остается только за свои карманные деньги (она подрабатывает няней, разносит газеты и немножко приторговывает легкими наркотиками) увеличить снимок до размеров плаката и молча повесить на стенд, чтобы класс смотрел на него (кому сколько потребуется, не обращая внимания на звонок), пока они не поймут, что значит Марк для них, в их ковкой юной поре. Тайсонз-Корнер, штат Вирджиния? Пожилой американец — свежий вдовец и шпион давно в отставке, — возвращаясь домой из ностальгического путешествия по горячим точкам Холодной войны, где невидимыми чернилами записан смысл его существования, сделал снимок деревянной скамейки в фуникулере, где он в свое время сидел, когда единственная в его жизни женщина, которую он по-настоящему любил, которую расстреляли за измену родине, расстреляли из-за него, передала ему микрофильм; он надеялся снять пустую скамью, но что это за рыжий молодой человек на снимке и почему он выглядит таким… таким… Какое слово могло бы передать значение этого пухлого лица?

Еще три поездки, и шлейф заката павлиньим хвостом уходит за край холма на запад, волоча за собой несколько желтых жилок, а восток темнеет, становясь бирюзовым, потом ультрамариновым, потом сливовым; Марк, посидев на деревянной скамейке с пожилым фотографом, никаким не шпионом, а валлийским кардиологом, которого в ресторане ждет жена, стоит внизу и упорно пытается вернуть самодовольное счастье, испытанное сегодня на стольких спусках: некоторым людям не достается и пять секунд лицезреть красоту жизни. «Пять секунд», — повторяет он, на этот раз вслух.

Через несколько часов Марк стоит в паре шагов левее того же самого места. Теперь он решает, что нельзя заканчивать день спуском, что чувство после спуска, когда стоишь здесь сбоку площади Адама Кларка, становится слишком повелительным; этот фуникулер никогда не привезет его домой. Марк покупает билет у девушки, чья смена началась три часа назад, не замечая ни ее недоброго лица, ни тона, каким она спрашивает: «А ticket for you today, sir?»,[50] ни того, как она зовет другую девушку, у турникета. Не замечает, с каким ехидством та другая приглашает его в вагон. Вместо этого он думает о наслаждении подъема и о том предвкушении, которое позже, он знает, он будет примерять к последующему опыту как планку настоящей, хорошей жизни — о первом невыразимо приятном трепете в миг, когда двинутся канаты. И спустя годы любая мысль о «Будавари Шикло» (в последнюю поездку Марк заметил деревянную вывеску с венгерским названием фуникулера), наверное, будет жужжать для него счастливой дрожью. Наверное, он не сможет без электрической вибрации в позвоночнике смотреть на фотографии Будайского фуникулера или читать о нем в путеводителе в магазине туристической литературы в Торонто рядом с домом, и будет вспоминать закаты, которые длились целый день, и те пять секунд, ради которых почти стоило трепыхаться остальные семьдесят лет.

Джон лежит ничком. Подбородком опирается на руки, сложенные на диванной подушке, а прикосновения теплого полотенца разделяют его волосы и снимают — нежно, обжигающе — слои красного и коричневого. Она пахнет как цветок. Ее руки медленны. Она три раза извинилась, что нет Скотта, два раза спросила, не делает ли ему больно, выжала полотенце и сказала, это прекрасно, что Джон пришел сюда, когда пострадал и оказался в беде, доверившись не кому-то, а брату. Джон гадает, всерьез ли она, гадает, что ей известно и что рассказывал о нем Скотт. Она оставляет руку лежать, облегчая боль, на полотенце на затылке у Джона, а другой осторожно разминает ему шею. Ему больше не важно, шутит она или нет.

Скотт так много ей рассказывал, говорит она, как они с братом жили в прекрасной, прекрасной Калифорнии, которую она хотела бы когда-нибудь повидать, и это было как будто в другой жизни, или нет?

Вы читаете Прага
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату