— Вызывается лейтенант Танненбаум! — вновь это была какая-то карикатура на Мори. — Принесите нам флейту!
Энтони и Мори кинулись в кухню; Ричард Кэрэмел завел фонограф и подошел к Глории.
— Потанцуй со своим знаменитым кузеном.
— Я не хочу танцевать.
— Тогда я буду носить тебя на руках.
И словно выполняя какую-то очень важную и ответственную работу, он поднял ее своими толстоватыми маленькими ручками и тяжело затрусил по комнате.
— Поставь меня, Дик! У меня голова кружится! — требовала она.
Он кулем свалил ее на диван и с криком «Тана! Тана!» выбежал на кухню.
Потом она почувствовала, как ее без всякого предупреждения обхватили еще чьи-то руки, ощутила себя оторванной от дивана. Джо Халл, держа ее на весу, пытался в пьяном задоре подражать Дику.
— Отпустите меня, — резко приказала она. Его хмельной смех и зрелище заросшей рыжеватой щетиной скулы возле своего лица, вызвали у нее нестерпимое отвращение. — Сейчас же!
— Жу-уткая па-а… — начал он, но продолжить не смог, ибо рука Глории, описав в воздухе короткую дугу, влепилась в его щеку. При этом он внезапно отпустил ее, и она полетела на пол, успев еще вскользь удариться плечом о стол…
Потом комната наполнилась мужчинами и табачным дымом. Среди всего этого двигался Тана в своем белом пиджаке, он шатался, и Мори поддерживал его. Он выдувал из своей флейты какую-то дикую смесь звуков, которая была известна, как оповещал всех криком Энтони, под названием японской «дорожной» песни. Джо Халл нашел где-то коробку со свечами и жонглировал ими, вскрикивая «Еще одна в минусе!» всякий раз, когда свеча выпадала у него из рук, а Дик, видимо танцуя сам с собой, зачарованно кружился вокруг собственной оси, двигаясь при этом взад-вперед по комнате. Глории вдруг представилось, что все находящееся в комнате, лишившись опоры, проваливается сквозь переплетение туманно-голубых плоскостей в невообразимый четырехмерный круговорот.
А снаружи на удивление разыгралась непогода — редкие затишья между ударами грозы были наполнены шорохом трущихся о стены кустов, дробным гулом дождя, падающего на жестяную крышу кухни. Молнии сверкали почти беспрерывно, роняя густую дробь грома, похожую на грохот чугунных чушек, валящихся из добела раскаленной печи. Глория видела, как во все три окна заливает дождь, но не могла двинуться, чтоб их закрыть…
…Она была в холле. Она пожелала всем спокойной ночи, но никто не услышал этого и на нее не обратил никакого внимания. На мгновение ей показалось, что кто-то, перегнувшись через перила, наблюдает сверху за ней, но она не могла заставить себя вернуться в гостиную — лучше сойти с ума, чем смотреть на это сумасшествие.
…Наверху она никак не могла нащупать в темноте выключатель, пока сполох молнии, заполнивший комнату, не показал ей кнопку на стене. Но вместе с тем как вновь сомкнулась непроглядная темнота, выключатель опять ускользнул из-под ее нетерпеливых пальцев, тогда она стащила платье, нижнюю юбку и обессилено упала на сухую сторону вымоченной дождем постели.
Она закрыла глаза. Снизу доносился гомон веселящихся, в который время от времени вплетались фрагменты нестройного прерывистого пения, послышался внезапный резкий всплеск разбитого стакана, потом еще один…
Потом, просто складывая вместе эти кусочки времени, Глория подсчитала, что лежала наверху, наверное, больше двух часов. Она была в полном сознании, даже отдавала себе отчет, что прошло довольно много времени, прежде чем шум внизу затих, и гроза стала отходить на запад, оставляя за собой томительно-неспешные ливни звуков, которые падали, безжизненные и тяжкие, словно ее душа, где-то среди промокших полей. Долго еще слышались медлительные и неохотные россыпи дождя и звуки ветра, пока за окном все не стихло, кроме робкого перестука капель и тихого царапанья мокрых веток вьющейся по стене лозы о подоконник. Она лежала в полудреме, и сон никак не мог превозмочь явь… ее мучило желание освободиться от этой тяжести, которая теснила грудь. Она чувствовала, что если б только могла заплакать, этот гнет мгновенно растворился бы в слезах; сжимая веки, она пыталась вызвать спазмы в горле… но тщетно…
Кап! Кап! Кап! Звук был приятен ей — он напоминал весну, безмятежные дожди ее детства, которые развозили веселую грязь на заднем дворе и поливали крохотный садик, который она вскапывала маленькой лопаткой, рыхлила крохотными граблями и мотыгой. Кап — ка-ап! Он напомнил ей дни, когда дождь сыпался с золотых небес, которые таяли перед самыми сумерками, косо бросая последний сияющий столб света во влажную тьму деревьев. Так ясно, прохладно и чисто — и в центре этого мира, прямо в центре этого дождя была мама, неподвластная ему, надежная и сильная. Глория так хотела, чтобы мама была здесь, сейчас, но мамы уже не было, она уже ушла за пределы видимого и осязаемого навсегда. А этот темный гнет, он так давил на нее, так давил… Господи, как он невыносимо давил!
Она замерла и вся напряглась. Кто-то подошел к двери и стоял там, не шевелясь, разглядывая ее, лишь едва заметно покачиваясь. В смутном полумраке она отчетливо различала очертания его фигуры. Ниоткуда не доносилось ни звука, только огромная неодолимая тишина — пропал даже капельный перестук… только эта фигура, мерно качающаяся в дверном проеме, квинтэссенция ужаса, мертво глядящего из темноты, воплощение зла, столь же отвратительного под своим лаком, как оспины под слоем пудры. И только измученное, потрясенное сердце Глории, колотившееся так, что содрогалась грудь, уверяло, что в ней еще теплится жизнь…
Эта минута или непрерывный ряд минут растягивались в бесконечность; под взглядом Глории, который с детской настойчивостью пытался проникнуть в тайну мрака, притаившегося у двери, расплывчатое, дрожащее пятно стало во что-то складываться. Был миг, когда ей показалось, что какая-то невообразимая сила готова расколоть вдребезги её жизнь, лишить существования… потом фигура в дверном проеме — а это был Халл, она ясно видела, Халл — медленно повернулась, продолжая покачиваться, сделала шаг и пропала, поглощенная тем непостижимым мерцанием, которое и породило ее.
Кровь наконец рванулась по всему ее телу, вместе с этим пришла и жизнь. Мощный толчок заставил ее сесть на постели, она перемешала свое тело, пока ноги не коснулись пола рядом с кроватью. Глория знала, что должна была сделать — сейчас, немедленно, пока еще не поздно. Она должна была вырваться отсюда на волю, в эту прохладную свежесть ночи, ощутить возле ног шелест сырой травы и холодную влагу на лбу. Механически она влезла в свое платье, нащупала в непроглядной тьме платяного шкафа шляпку. Она должна была уйти из этого дома, где таилось нечто постоянно давившее ей на грудь, а то и превращавшееся в неприкаянные, расплывчатые фигуры во мраке.
Охваченная паникой, она бестолково вертела в руках пальто и уже нашла рукав, но тут услышала на нижней площадке шаги Энтони. Медлить было нельзя, он мог не пустить ее, ведь даже Энтони был частью этой тяжести, частью этого злого дома, той угрюмой темноты, которая ширилась вокруг…
Значит, через холл… и вниз по задней лестнице, уже слыша голос Энтони в спальне, откуда она только что выбежала:
— Глория! Глория!
Но она уже добралась до кухни и через дверной проем выбежала в ночь. Сотни капель, стряхнутые порывом ветра с мокрого дерева, окатили ее, и она радостно размазала их по лицу разгоряченными ладонями.
— Глория! Глория!
Голос донесся из непостижимого далека приглушенный, обескровленный стенами, из которых она только что вырвалась. Она обогнула дом и по тропинке пустилась к проезжей дороге, в состоянии близком к ликованию свернула на нее и, осторожно двигаясь в полной темноте, пошла по щетке короткой придорожной травы.
— Глория!
Она бросилась бежать, споткнулась об изгиб открученной ветром ветки. Голос был уже снаружи. Убедившись, что в спальне никого нет, Энтони вышел на крыльцо. Но неведомое нечто гнало ее вперед; оно оставалось там, с Энтони, и ей нужно было продолжать свой бег под этими тусклыми гнетущими небесами, гнать себя сквозь это безмолвие, расстилавшееся впереди, как сквозь вполне реальную