каждом шагу встречал «желтые перчатки»[48] и лакеев, собирались даже выстроить там зал для спектаклей.
Но в те времена все было просто и безлюдно, никого — только художники да местные жители. Берег был пустынным, при отливе обнажался необъятный пляж, серебристо-серый, сверкающий на солнце и еще совершенно мокрый песок. Налево — почерневшие от водорослей скалы, там в штиль лениво билось море, и синий океан вдали под жарким солнцем ревел глухо, словно обиженный великан.
А по возвращении в городок открывался еще более живописный и милый сердцу вид. Темные, изъеденные водой сети, растянутые над дверями, на единственной вымощенной серыми камнями улице то и дело встречаются полуголые дети, моряки в красном и синем платье — и все это просто в своем изяществе, безыскусности и крепости, на всем печать силы и энергии.
Я часто гулял по песчаному пляжу один, и случайно набрел на место купаний. Неподалеку начиналась городская окраина, и здесь купались особенно часто. Мужчины и женщины плавали вместе, они раздевались на берегу или дома, а плащи оставляли на песке.
В тот день изящный оранжевый с черными полосками плащ остался на берегу. Начинался прилив, берег покрылся фестонами пены, вот от самой большой волны уже намокла шелковая бахрома. Я поднял его,[49] чтобы положить подальше, ткань была бархатистой и легкой. Это был плащ женщины.
Меня, очевидно, заметили, потому что в тот же день за едой, когда все обедали в общем зале гостиницы, я услышал, как кто-то сказал мне:
— Благодарю вас за любезность, сударь!
Я обернулся.
Это была молодая женщина, сидевшая с мужем за соседним столом.
— За что? — спросил я растерявшись.
— За то, что подняли мой плащ, ведь это были вы?
— Да, сударыня, — ответил я смущенно.
Она смотрела на меня.
Я опустил глаза и покраснел.
Что за взгляд! Как она была хороша! Я все еще вижу жгучий, как солнце, взгляд из-под черных бровей, обращенный на меня. Она была высокой, смуглой, великолепные черные локоны падали на плечи. У нее был греческий нос, яркие глаза, высокие, красиво изогнутые брови, кожа горячая, похожая на золотистый бархат, стройная изящная фигура, и на пурпурносмуглой груди просвечивал узор синих вен. Добавьте к тому нежный пушок, темневший над верхней губой и придававший ее лицу выражение силы и энергии, перед которым меркла красота блондинок. Можно было счесть ее недостатком легкую полноту, а еще артистическую небрежность в одежде, что для женщин обычно считается неприличным. Она говорила медленно, голосом выразительным, мелодичным и мягким. Белое кисейное платье не скрывало очертаний ее нежных рук.
Собираясь уйти, она накинула белый капот с одним розовым бантом и завязала его изящной округлой рукой — совсем такой, какие видят во сне и мечтают пылко целовать.
Каждое утро я приходил взглянуть на купания. Я смотрел на нее издали, завидовал теплым и спокойным волнам, окружавшим пеной ее высокую грудь, различал контуры тела под мокрой одеждой, видел, как бьется ее сердце, как она дышит, машинально рассматривал вязнущие в песке ступни. Взгляд мой был прикован к ее следам, и я чуть не плакал, глядя, как волны медленно смывают их.
А когда, возвращаясь, она проходила близко, я слышал, как с ее одежды стекает вода, шелестит при ходьбе ткань, и сердце мое неистово билось, я отводил глаза, в голову бросалась кровь, я задыхался, чувствуя рядом полуобнаженное, благоухающее морем тело женщины. Глухой и слепой, я угадал бы ее присутствие по сокровенному теплу, что поднималось в душе, будило восторженные и нежные мысли.
Кажется, я снова вижу то место, где стоял на берегу, вижу, как набегают, бьются о берег и разливаются волны, вижу пляж в пенном кружеве, слышу невнятные голоса купальщиков вдалеке, различаю звук ее шагов, ее дыхания, когда она проходит мимо.
Зачарованный, я застывал на месте — словно на моих глазах вдруг спустилась с пьедестала и пошла Венера. Вот так в первый раз я ощутил свое сердце, испытал что- то мистическое, странное, словно шестое чувство. Меня захлестывала безбрежная нежность, влекли туманные смутные видения. Я стал взрослым и гордым. Я любил.
Любить — значит чувствовать себя юным и полным страсти, пронзительно ощущать гармонию природы, желать этих грез, этих движений сердца и оттого быть счастливым. О первые порывы души, первый трепет любви, какие они нежные и странные! Какими глупыми и нелепо смешными кажутся они потом!
В этом беспокойном состоянии странным образом слились мучение и радость — и снова причина в тщеславии? … А не была ли любовь всего лишь гордыней? И надо отвергнуть то, что и безбожники почитают? Посмеяться над сердцем? Увы! Увы!
Волны стерли следы Марии.
Сначала это было особое состояние изумления и восторга — чувство, в некотором роде, совершенно мистическое, чистая идея высокого блаженства. Только позже я испытал темный и неистовый жар тела и души, уничтожающий и то и другое.
Я был изумлен первым волнением сердца, словно Адам, открывший все свои способности.
О чем я мечтал? Вряд ли это можно выразить. Я чувствовал себя другим, непохожим на себя, ее голос звучал в моей душе; пустяк, складка ее платья, улыбка, ноги, самое незначительное ее слово волновали меня, как что-то сверхъестественное, и я днями грезил ими. Я следовал за ней до угла длинной ограды, и шелест ее одежды бросал меня в сладкую дрожь.
Когда я слышал ее шаги, и в сумерки она приближалась ко мне……………………………………
…………………………………………………………….. нет, я не смогу передать это нежное упоение сердца, блаженство и безумие любви.
И теперь, такой циничный, горько убежденный в смешном уродстве жизни, я понимаю — та любовь, о которой я мечтал в коллеже, еще не зная ее, и пережил позднее, та любовь, что принесла мне столько слез, над которой я часто смеялся, — она могла быть одновременно прекраснейшим и наиглупейшим явлением на свете.
Два существа, случайно брошенные на землю, встречаются, влюбляются по той причине, что одно из них женщина, а другое мужчина. И вот они тянутся друг к другу, гуляют ночами, мокнут в росе, созерцают лунный свет, находя его полупрозрачным, восторгаются звездами, твердят на все лады: «Я люблю, ты любишь, он любит, мы любим», и повторяют это, вздыхая и целуясь. Затем они уединяются, подчиняясь беспримерной страсти, ведь органы этих двух душ неистово распалены, и вот они гротескно, с рычанием и стонами совокупляются, стремясь сделать еще одним дураком на земле больше, а он, несчастный, станет подражать им. Посмотрите на них, утратив сознание, они сейчас глупей собак и мух, и старательно скрывают от глаз людских свои тайные утехи, думая, наверное, что счастье — это преступление и постыдная похоть.
Надеюсь, вы простите мне то, что я не рассуждаю о платонической любви, о возвышенном чувстве, похожем на то, какое вызывает статуя или собор, оно полностью исключает понятие ревности и обладания, и должно бы находить взаимность, но я редко видел его.
Если бы на свете была возвышенная любовь… но она — лишь мечта, как и все прекрасное в этом мире.
Здесь я умолкаю, насмешка старика не должна пятнать чистые юношеские чувства, я, как и вы, читатель, возмутился бы, если бы тогда со мной говорили так резко.
Я думал, женщина — ангел…
О, как прав был Мольер, сравнивший ее с похлебкой![50]
У Марии был ребенок — маленькая девочка. Ее любили, обнимали, докучали ласками и поцелуями. Как хотел бы я получить один из этих поцелуев, бессчетными жемчугами падавших на головку запеленатого младенца.
Мария сама кормила девочку, и однажды я видел, как она расстегнула ворот и дала ей грудь.