готов принять смерть бесстрашно, как древний стоик, но все же он взывает к Богу с просьбой о милости, и «высший свет» озаряет его душу, воскрешая в ней надежду.
Тревога смерти, сомнения в справедливости и милосердии Создателя стали основными мотивами первой части флоберовских «Агоний». «Нищета и несчастье правят людьми. Бог развлекается, мучая людей, чтобы узнать, до какого предела можно довести страдания», — вторит он Альфреду.
Но если само название поэмы Ле Пуатвена подчеркивает краткий и преходящий характер сомнений и тревоги, то название, объединяющее «скептические мысли» Флобера, говорит о предельном страдании, кризисе, состоянии между жизнью и смертью. Гюстава страшит не только смерть и небытие, в это время более всего его волнует будущее, судьба. Год спустя он напишет другу Эрнесту Шевалье: «Вопрос «кем ты будешь?», брошенный человеку, — это бездна, зияющая перед ним и приближающаяся с каждым его шагом. Кроме будущего метафизического ‹…› есть еще будущее в жизни…».[14]
Ответ на вопрос о будущем связан с проблемой выбора: быть ли ему писателем, о чем думал он сам, или юристом, как видел его будущее отец, впрочем, не принуждая к этому. Выбор сделать должен был сам Гюстав.
Флобер осознает творчество как свое предназначение. «Я чувствую в сердце тайную, невидимую силу», — признается он в одном из заключительных фрагментов «Агоний», но страдает от невозможности подчинить мысль слову, воплотить ее в форме такой совершенной, какой она ему представляется. «Неужели это проклятие на всю жизнь — быть немым, желать говорить и чувствовать, как вместо слов на губах от ярости вскипает пена», — терзается он в «Агониях», называет эту книгу «причудливой и неопределенной, как жуткие гротескные маски» и утверждает, что «писал, не заботясь о стиле».
Однако тут же он замечает, что «вместил в эти несколько страниц бездонную пропасть скепсиса и безнадежности», то есть осуществил все-таки сложный замысел, заключив в конечную форму бесконечную мысль. И возможно, фрагментарность и внешняя несвязность «Агоний» не случайны, возможно, Флобер сознательно придает эти черты первому автобиографическому наброску. Жанр «Агоний» Флобер определил как «мысли». А фрагмент — это «субъективная форма художественного мышления, материализующая в тексте идею незавершенности и диалогичности мысли, картина рождения и угасания безначальной и бесконечной мысли».[15] Фрагментарность отличает все автобиографические сочинения Флобера, от написанного строфами «Путешествия в Ад» до повести «Ноябрь» с подзаголовком «Фрагменты в неопределенном стиле».
«Агонии», свидетельствующие о мучительных сомнениях в своих творческих возможностях, вместе с тем стали итогом определенного творческого периода. Фрагменты первой части в миниатюре воспроизводят ситуации исторических и психологических новелл, созданных в 1836–1837 годах, а завершается она сокращенным вариантом видения «Путешествие в Ад». Флобер предлагает другу «энциклопедию» тех жанров, которыми владел, и, посылая ему в пасхальные дни свои «скептические мысли», он словно говорит: «Вот каков я теперь, вот как думаю и вот как пишу», и одновременно он задает вопрос себе: «Каким же я буду?»
Исповедальный разговор с другом, начатый «Агониями», Флобер продолжил в повести «Мемуары безумца». В начале января 1839 года он послал ее Альфреду как новогодний подарок. В посвящении Флобер называет эту повесть «мыслями», «страницами», в которых «заключена вся душа», но тут же перебивает себя вопросом: «Моя ли это душа или кого-то другого?», и пишет, что задумана была книга как «личный роман».
«Личный роман» — особый литературный жанр, возникший в творчестве французских романтиков — Жермены де Сталь, Шатобриана, Бенжамена Констана, Альфреда де Мюссе. Жанр этот во многом исповедальный, он предполагает рассказ от первого лица об индивидуальном опыте героя, его сложной духовной жизни, разочарованиях и глубоком разладе с миром. К тому времени Флобер уже читал повесть Шатобриана «Рене» и «Исповедь сына века» Альфреда де Мюссе, и зимой 1839 года он пытается представить историю своей души в этой новой для него форме. В «Агониях» он назвал себя немым, яростно жаждущим говорить, а теперь, желая довести скепсис «до пределов отчаяния», видит себя безумцем и призывает друга помнить, что «писал это безумец», и потому книга эта не имеет ни четкого плана, ни определенной формы: «Я просто собираюсь излить на бумагу все, что придет мне в голову, мысли, воспоминания, впечатления, мечты, капризы».
Однако именно мотив безумия, развиваясь в разных вариациях, придает внутреннюю цельность этому на первый взгляд хаотичному и непосредственному рассказу о себе и мире.
Мотив безумия возникает как предельная степень противостояния героя, наделенного поэтическим воображением, врожденным чувством прекрасного, стремлением к творчеству, и мира, с его материализмом и здравым смыслом. Безумие — знак индивидуальности, исключительности героя, то, что отличает его от заурядных, смеющихся над ним «глупцов». Вместе с тем это гамлетовское безумие — маска «шута в слезах», «философа в раздумье». Скрывшись за ней, можно прямо высказать все, «что творится в сознании и душе». Такое безумие оказывается сродни мудрости. «Безумец мудр, мудрец безумен… Безумие — прекраснейшее изобретение мудрости»,[16] — эта мысль уже прозвучала в его исторической драме «Людовик XI», написанной в марте 1838 года. Безумие — это свобода от мнений, прописных истин, правил и авторитетов. Книга «безумца» не похожа ни на роман, ни на драму с четким планом, где идея «вьется змеей по размеченным бечевкой дорожкам».
Герой открывает бесконечную сложность своей души и одновременно обнаруживает невозможность «выразить в речи ту гармонию, что рождается в сердце поэта». Сомнения же в собственных творческих возможностях ведут к сомнению в разуме, Боге, к сомнению во всем, а сомнение оборачивается верой в небытие и невозможностью творчества. Но мир без творчества оказывается гигантским безумцем, «что столько веков кружится в пространстве, не сходя с места, и воет, и брызжет слюною, и сам себя терзает». Хаос, дисгармония — состояние безумного мира и состояние души поэта, усомнившегося в себе — безумца.
Первые девять глав «Мемуаров», где речь идет о детских впечатлениях и фантазиях, о грустной и одинокой жизни в коллеже, о мечтах и разочарованиях, жажде славы и дальних странствий, были написаны весной 1838 года. В них соединились вымысел и автобиографическое начало, как это свойственно было личному роману. Наступило лето, Гюстав вместе с семьей отправился к морю в Трувиль, работа была прервана. Он вернулся к повести только через три недели и, начиная десятую главу, заметил: «Здесь начинаются настоящие Мемуары». Так личный роман превратился в автобиографию. «Я писал, мои чувства пронизали сюжет, пером водила душа и сломала его», — объяснял он эту перемену в посвящении.
Этим чувством была любовь к Элизе Шлезингер (1810–1888). Флобер встретил ее летом 1836 года в Трувиле (в «Мемуарах безумца» он назван городком в Пикардии). Ему было пятнадцать лет, госпоже Шлезингер исполнилось двадцать шесть. На морской курорт она приехала с мужем, Морисом Шлезингером, и годовалой дочерью.
«Она была необычайно красива, — вспоминал Максим Дю Кан, друг Флобера. — Гладко причесанные на прямой пробор иссиня-черные волосы окружали овал ее лица, подчеркивая матовость янтарно-смуглой кожи; на губах играла улыбка, но взгляд оставался печальным; огромные и очень темные глаза контрастировали с ослепительно белыми зубами, легкий пушок едва темнел над верхней губой ‹…› С ней всегда была огромная собака, ньюфаундленд по кличке Неро».[17]
Десять лет спустя, в 1846 году, Флобер назвал чувство к Элизе единственной в его жизни настоящей страстью.[18] И много позже, 1872 году, он писал в ответ на ее письмо: «Старинная моя подруга, моя былая Нежность, я не могу без волнения смотреть на Вашу подпись! ‹…› Я так хотел бы принять Вас
Но тогда, летом 1836 года, переживая первую любовь, Флобер не отдавал себе отчета в этом, а вернувшись в Трувиль в конце августа 1838 года и не найдя там госпожи Шлезингер, он понял, что любил ее, и воспоминания о встрече с нею превратили начатую книгу в «настоящие Мемуары».