– А почему нельзя? – сказала мама.
– Он – мэр города! – сказал отец.
– Мэр города – слуга народа, – сказала мама. – Конечно, он – главный слуга, мажордом. Но никто не приглашает мажордома в гости за то, что он мажордом. Его приглашают несмотря на это.
Но мэр де Спейн все же получил приглашение. Может быть, мама не отменила это приглашение, как того хотел дядя Гэвин, просто по той причине, которую она уже назвала, объяснила, уточнила: что она и ее Котильонный клуб вовсе не обязаны приглашать его за то, что он был мэром города, и в доказательство, в подтверждение этого они его и пригласили. Один только отец не верил, что это так. – Нет, – сказал он, – вы меня не проведете, вы никому очки не вотрете, бабье проклятое. Вам скандал нужен. Вам надо, чтобы что- нибудь случилось. Это вы любите. Вам надо, чтобы эти два петуха друг на дружку наскакивали, из-за вас, курочек. Вы готовы куда угодно их затолкать, только бы один, защищаясь, пустил кровь другому, потому что каждая капля крови, каждый подбитый глаз, или разорванный на виду у всех воротничок, или прореха, или вымазанные в грязи брюки – все это для вас еще одна отместка мужскому сословию, которое вас, женщин, поработило и держит круглые сутки, изо дня в день, в плену, где вам нечего делать, кроме как кормить ихнего брата, а в промежутках сплетничать по телефону. Клянусь честью, – сказал он, – если бы уже не существовал клуб, где через две недели можно устроить бал, вы бы, наверно, срочно организовали новый, лишь бы пригласить миссис Сноупс вместе с Гэвином Стивенсом и Манфредом де Спейном. Только на этот раз вы зря тратите время и деньги. Гэвин не сумеет затеять ссору.
– Гэвин – джентльмен, – сказала мама.
– Еще бы, – сказал отец. – Я же так и говорю: он не то что не хочет ссоры, он просто не умеет ее затеять. О нет, я вовсе не думаю, что он и пробовать не станет. Он сделает все, что в его силах. Но просто он не сумеет затеять такую ссору, которую человек, вроде Манфреда де Спейна, принял бы всерьез.
Но мистер де Спейн сделал все, что мог, чтобы научить дядю Гэвина, как затевать ссору. Начал он в тот день, когда разослали приглашения и он тоже его получил. Еще раньше, когда он купил свой красный гоночный автомобиль, первое, что он сделал, это поставил сирену, и до того дня, как он был выбран в первый раз мэром, сирена выла на весь город с той минуты, как он выезжал из дому. А вскорости после этого Люшьюс Хоггенбек кого-то уговорил (кажется, мистера Рота Эдмондса, а может, и мистера де Спейна, так как отец Люшьюса, старый Бун Хоггенбек, еще в те времена, когда майор де Спейн владел охотничьими угодьями, служил у этого майора де Спейна, и у отца мистера Рота – Маккаслина Эдмондса и у его дяди старика Айка Маккаслина, чем-то вроде доезжачего – псаря – верного Пятницы) дать ему вексель на покупку старого фордика-пикапа и занялся перевозкой грузов и пассажиров, и он тоже себе приделал сирену, а по воскресеньям в послеобеденные часы половина взрослого мужского населения Джефферсона удирала от своих жен, и все собирались на прямом отрезке дороги, милях в двух от города (а слышно их было даже за две мили, если ветер дул с той стороны), и мистер де Спейн пускался с Люшьюсом наперегонки. Люшьюс брал по никелю с пассажира за участие в гонках, но мистер де Спейн сажал всех бесплатно.
И вдруг первое, что сделал мистер де Спейн, когда его выбрали мэром, это – издал распоряжение, что воспрещается пользоваться сиреной в пределах города. Так что вот уже много лет, как никто не слыхал сирены. И вдруг, однажды утром, мы ее услыхали. То есть услыхали все наши – дедушка, мама, отец, дядя Гэвин и Гаун, – потому что сирена завыла прямо у нас под окнами. Время было раннее, все либо ушли в школу, либо на работу, и Гаун сразу узнал, чья это машина, даже прежде, чем подбежал к окошку, потому что машина Люшьюса гудела совсем иначе, а кроме того, один только мэр города мог себе позволить нарушать распоряжение, ставшее законом. Это и был он: красная машина уже скрылась за углом, и сирена смолкла, как только он проехал наш дом; а дядя Гэвин сидел себе за столом, кончал завтрак, словно никакого шума и не было.
А когда Гаун в полдень, возвращаясь из школы, завернул за угол у нашего дома, он опять ее услышал: мистер де Спейн сделал крюк в несколько кварталов, лишь бы промчаться мимо нашего дома на второй скорости, с завывающей сиреной. И еще раз, когда мама, отец, дядя Гэвин и Гаун кончали обедать и мама сидела, словно окаменев, и никуда не глядела, а отец смотрел на дядю Гэвина, а дядя Гэвин сидел и помешивал кофе ложечкой, будто на всем свете никаких звуков, кроме звяканья ложечки в чашке, и не существовало.
И опять, около половины шестого, уже в сумерки, когда лавочники, и врачи, и адвокаты, и мэры, вообще вся эта публика уже расходилась по домам, чтобы тихо и спокойно поужинать и уже больше никуда не выходить до завтрашнего утра, и на этот раз Гаун даже видел, что дядя Гэвин прислушивается к сирене, когда де Спейн промчался мимо дома. То есть на этот раз дядя Гэвин не скрывал ни от кого, что он слышит ее, он поднял глаза от газеты и держал газету перед собой, пока сирена выла и потом умолкла, когда мистер де Спейн проехал мимо нашего сада и отпустил педаль; и дядя Гэвин и дедушка подняли головы, когда машина проехала, но на этот раз дедушка только слегка нахмурился, а дядя Гэвин и того не сделал: просто ждал, с самым мирным видом, так что Гаун словно слышал его голос: «Ну вот и все. Надо же ему проехать в четвертый раз, чтобы попасть домой».
И действительно, ничего не было слышно ни во время ужина, ни позже, когда все перешли в кабинет, где мама, сидя в качалке, всегда что-то шила, хотя она как будто чаще всего штопала носки или чулки Гауна, а отец с дедом у письменного стола играли в шахматы, а иногда заходил и дядя Гэвин с книжкой, если только он не пытался в который раз научить маму играть в шахматы, что продолжалось до тех пор, пока я не родился и не подрос настолько, что он стал пробовать эту науку на мне. И вот уже наступило время, когда те, кто собирался в кино, туда пошли, а другие просто вышли после ужина из дому, в центр города, чтобы посидеть в кондитерской Кристиана или поболтать с коммивояжерами в холле гостиницы, а то и выпить чашечку кофе в кофейной; каждый мог бы подумать, что дяде Гэвину больше ничего не грозит. Но на этот раз уже не отец, а сам дедушка вскинул голову и сказал:
– Что за безобразие! Второй раз за день!
– Нет, пятый, – сказал отец. – Видно, у него нога соскользнула.
– Что? – сказал дедушка.
– Хотел нажать на тормоз, чтобы потише проехать мимо нас, – сказал отец. – Да, видно, нога у него соскользнула, и вместо тормоза он нажал педаль сирены.
– Позвони Коннорсу, – сказал дедушка. Он говорил про мистера Бака Коннорса. – Я этого не допущу.
– Это дело Гэвина, – сказал отец. – Он – главная юридическая власть города, когда вы заняты игрой в шахматы. Ему и говорить с начальником полиции. А еще лучше с самим мэром. Верно ведь, Гэвин, а? – И Гаун сказал, что все посмотрели на дядю Гэвина и что ему самому стала стыдно, не за дядю Гэвина, нет, а за наших, за всех остальных. Гаун говорил, что у него было такое же чувство, как бывает, когда видишь, как у человека брюки падают, а обе руки заняты: он крышу подпирает, чтобы на голову не упала; ему было и жалко, и смешно, и стыдно, но нельзя было не видеть, как дяде Гэвину вдруг, неожиданно, пришлось