Уильям Фолкнер
Особняк
Эта книга – заключительная глава, итог работы, задуманной и начатой в 1925 году. Так как автору хочется верить и надеяться, что работа всей его жизни является частью живой литературы, и так как «жизнь» есть движение, а «движение» – это изменения и перемены, а единственная антитеза движению есть неподвижность, застой, смерть, то за тридцать четыре года, пока писалась эта хроника, в ней накопились всякие противоречия и несоответствия; этой заметкой автор просто хочет предупредить читателя, что он уже сам нашел гораздо больше несоответствий и противоречий, чем, надо надеяться, найдет читатель, – и что эти противоречия и несоответствия происходят оттого, что автор, как ему кажется, понял человеческую душу и все ее метания лучше, чем понимал тридцать четыре года тому назад; он уверен, что, прожив такое долгое время с героями своей хроники, он и этих героев стал понимать лучше, чем прежде.
1. МИНК
Итак, присяжные сказали: «Виновен», – и судья сказал: «Пожизненно», – но он их не слыхал. Он и не слушал. В сущности, он и не мог ничего слушать с самого первого дня, когда судья стукнул деревянным молоточком по высокому пюпитру и стучал до тех пор, пока он, Минк, не отвел глаза от дальней двери судебного зала, чтобы выяснить – чего же, в конце концов, хочет от него этот человек, а тот, судья, перегнулся через пюпитр и заорал: «Вы, Сноупс! Вы убили Джека Хьюстона или нет?» – а он, Минк, сказал: «Не трогайте меня! Видите – я занят!» – и снова повернул голову к дальней двери в конце зала и тоже заорал в упор – через, сквозь стену тусклых, мелких лиц, зажавших его со всех сторон: «Сноупс! Флем Сноупс! Кто-нибудь, позовите сюда Флема Сноупса! Я заплачу! Флем вам заплатит!»
Так что слушать ему было некогда. В сущности, и в тот первый раз, когда его повели в наручниках из камеры в зал суда, это была бессмысленная, возмутительная нелепость, глупое вмешательство, лишняя помеха, да и каждый раз это хождение в суд под конвоем только мешало правильно решить дело – его дело, да и дело этих проклятых судей, – надо было бы выждать, оставить его в покое: все эти долгие месяцы между арестом и судом у него была одна-единственная, самая насущная потребность – ждать, стиснув грязными пальцами ржавые прутья тюремной решетки, выходившей на улицу.
Сначала, в первые дни за решеткой, его просто брала досада на собственное нетерпение и – да, он это сознавал – на собственную глупость. Ведь задолго до той минуты, когда пришла пора вскинуть ружье и выстрелить, он уже знал, что его двоюродный брат Флем (единственный член их семьи, который имел и возможность и основания – во всяком случае, от него одного можно было ждать этого – вызволить его из неприятностей), что Флем уехал и ничего делать не станет. Он даже знал, почему Флема тут не будет, по крайней мере, год: Французова Балка – поселок маленький, тут все знали обо всем и про всех все понимали, зачем он уехал в Техас, даже если бы из-за этой уорнеровской девчонки не поднимали вечно шум и визг, с тех пор как она сама (а может, и кто другой) заметила, что у нее появился первый пушок, уж не говоря про ту прошлую весну и лето, когда этот оголтелый парень, мальчишка Маккэрронов, крутился около нее и дрался с другими – ни дать ни взять свора кобелей по весне.
Так что задолго до того, как Флем на ней женился, он, Минк, да и вся округа на десять миль от Французовой Балки уже знали, что старому Биллу Уорнеру нужно было выдать ее замуж за кого угодно, да поскорее, если он не хотел, чтоб у него весной на выгоне пасся приблудный жеребенок. И когда на ней в конце концов женился Флем, он, Минк, ничуть не удивился. Этому Флему всегда везло. Ну, ладно, не только везло: он был единственным человеком во всей Французовой Балке, который мог постоять за себя, потягаться со старым Биллом Уорнером; в сущности, он уже почти вытеснил Джоди, сына старого Билла, из лавки, а теперь, став зятем старика, норовил захватить ее целиком. Женившись, да еще вовремя, чтобы дать имя ее пащенку, Флем становился не только законным мужем этой проклятой девчонки, которая с пятнадцати лет одной своей походкой распаляла всех мужчин моложе восьмидесяти, но ему за это еще и приплатили: он получил не только законное право лапать ее, когда ему вздумается, – а человеку стоило только вообразить, что ее кто-то лапает, как он себя не помнил, – но ему еще за это отдали в полное владение усадьбу Старого Француза.
Да, он знал, что Флем не придет, когда потребуется, потому что Флему с молодой женой надо пробыть вдали от поселка до тех пор, пока про то существо, что у них родится, можно будет говорить, будто ему исполнился всего один месяц, и никто при этом не помрет со смеху. Но когда наконец подошла та последняя минута, тот последний миг и ему уже никак нельзя было не прицелиться и не спустить курок, он об этом забыл. Нет, неправда. Ничего он не забыл. Просто ждать стало невмоготу, Хьюстон сам не дал ему подождать, и это было последнее оскорбление, которое нанес ему, умирая, Джек Хьюстон: заставил его, Минка, убить себя в такое время, когда единственный человек, который мог спасти Минка и спас бы непременно, волей или неволей, по извечным неизменным законам кровного родства, – этот человек находился за тысячу миль, и это оскорбление ничем нельзя было смыть, потому что, нанося его, Хьюстон сам уходил от всякого возмездия.
Нет, он не забыл, что его родича поблизости нет. Просто ждать дольше было невозможно. Просто ему пришлось положиться на
Минк просто считал, что