Несчастный он сукин сын.
– Он был импотент, – сказал Стивенс.
– Что? – сказал Рэтлиф.
– Импотент. Он только и мог уснуть рядом с женщиной, а больше ничего не мог. Да! – сказал Стивенс. – Несчастные сукины дети, сколько они причиняют людям горя и тоски, сколько от них видят и тоски и горя! Ну, поезжайте!
– А вдруг тут еще что-то было, – сказал Рэтлиф. – Вы-то мальчишкой росли в городе, наверно, никогда и не слыхали про «мое право». Это игра такая, мы всегда в нее играли. Выбираешь мальчишку, себе под стать, подходишь к нему с прутиком или с палочкой, а то и с твердым зеленым яблоком, может, даже с камнем, зависит от того, насколько ты не боишься рискнуть, и говоришь ему: «Мое право!» И если он согласится, он будет стоять смирно, а ты его огреешь этим прутом или палкой изо всех сил либо отойдешь на шаг и запустишь в него яблоком или камнем. А потом уж тебе стоять на месте, а ему взять прут или палку, яблоко или камень и дать тебе сдачи. Такое было правило. И вот, предположим, что…
– Поезжайте! – сказал Стивенс.
– …что Флем свое право использовал по всем правилам игры, как полагалось, а теперь ему только и оставалось сидеть и ждать, потому что он, наверно, давно понял, как только она опять тут появилась, вернулась, да притом еще с коммунистической войны, что он уже проиграл…
– Замолчите! – сказал Стивенс. – Не надо!
– …и теперь ее право, ее черед, да еще если она…
– Нет! – сказал Стивенс. – Нет! – Но Рэтлиф не только сидел за рулем, он и руку держал на ключе зажигания, прикрывал его.
– …всегда знала, что случится, когда того выпустят, и не только она знала, но и Флем тоже знал…
– Не верю! – сказал Стивенс. – Никогда не поверю! Не могу я поверить, – сказал он. – Неужели вы не понимаете – не могу!
– И тут выясняется еще одно, – сказал Рэтлиф. – Выходит, что ей надо было решиться, и притом раз навсегда, а то будет поздно. Конечно, она могла бы и подождать два года, когда и сам господь бог никак не удержал бы Минка в Парчмене, разве только прикончил бы его, и ей тогда не нужно было бы беспокоиться, хлопотать, а кроме того, она сняла бы с себя всякую моральную ответственность, хоть вы и говорите, что никакой морали нет. Да вот не стала она ждать. Тут-то и призадумаешься – а почему? Может, тут вот что, может, если бы в раю людей не было, так и самого рая не было бы, а если бы ты не ждал, что там встретишь людей, которых ты на земле знал, так никто бы туда и не стремился попасть. А вдруг когда- нибудь ее мать скажет ей: «Что же ты не отомстила за меня, за мою любовь, хоть поздно, да найденную, почему ты стояла в стороне, ждала, зажмурясь: будь что будет? Разве ты сама никогда не любила, не знала, какая она, любовь?..» Держите! – сказал он. Он вынул белоснежный, безукоризненно выстиранный и выглаженный носовой платок – весь город знал, что он их не только сам стирал и гладил, но и подрубал мережкой тоже сам, – и вложил его в слепую руку Стивенса, потом включил зажигание и фары. – Ну вот, теперь все в порядке, – сказал он.
С дороги уже исчезли обе колеи. Только овражек, заросший шиповником, круто шел в гору.
– Я пойду вперед, – сказал Рэтлиф. – Вы в городе росли. А я даже электрической лампы не видел, пока не стал бриться опасной бритвой. – Потом он сказал: – Вон оно. – Покатая крыша, совершенно завалившаяся с одного угла (Стивенс никогда бы не подумал, что тут раньше стоял дом, он просто поверил Рэтлифу на слово), а над крышей – одинокий старый кряжистый кедр. Стивенс чуть не упал, споткнувшись об остатки огораживавшего двор забора, тоже поваленного, густо заросшего вьющимися розами, уже давно одичавшими. – Идите за мной, – сказал Рэтлиф. – Тут старый колодец, я как будто знаю, где он. Надо было захватить фонарик.
И вот в осыпающейся щели, внизу, в глубине, в том, что когда-то было фундаментом дома, показалось отверстие, черная полузасыпанная дыра, зияющая у их ног, словно сам разрушенный дом ощерился им в лицо. Рэтлиф остановился. Он негромко сказал:
– Вы ведь этого револьвера не видали. А я видел. Похоже, что это был вовсе не десятидолларовый револьвер. Похоже, что такие револьверы продают по девять с половиной долларов пара. Может, у него второй еще остался, – но тут Стивенс, не останавливаясь, протиснулся мимо него и осторожно нащупал ногой что-то вроде ступеньки; вынув из кармана золотую зажигалку с монограммой, он зажег ее и при слабом колеблющемся свете стал спускаться вниз, и Рэтлиф, идя за ним, говорил: – Ну конечно, теперь он на свободе. Зачем же ему теперь убивать людей? – И они прошли в бывший погреб, в пещеру, в нору, где на куче наспех собранных досок сидел человек, которого они искали, – он не то прикорнул в углу, не то встал на колени и, моргая, смотрел на них, как ребенок, которому помешали молиться на ночь: именно не застали за молитвой, а помешали, прервали, и, стоя на коленях, в новом комбинезоне, уже измазанном и провонявшем, опустив полусжатые кулаки перед собой, он, мигая, смотрел на крохотное пламя в руках Стивенса.
– Здрасьте, – сказал он.
– Вам тут нельзя оставаться, – сказал Стивенс. – Раз уж мы вас нашли, так неужели вы думаете, что шериф завтра же не догадается, где вы?
– А я тут не останусь, – сказал он. – Я только зашел отдохнуть. Вот соберусь и пойду дальше. А вы кто такие?
– Неважно, – сказал Стивенс. Он вынул конверт с деньгами. – Вот, – сказал он. В конверте лежали двести пятьдесят долларов. Он их оставил из той тысячи, что была там. Стивенс сам не знал, почему он отсчитал именно столько. Человек посмотрел на деньги, не вставая с колен.
– Я же эти деньги оставил в Парчмене, у меня их не было, когда я вышел за ворота. Значит, какой-то сукин сын их украл?
– Это не те деньги, – сказал Стивенс. – Те деньги вернули. А это новые деньги, она утром их для вас оставила. Другие деньги.
– Значит, если я эти возьму, мне никому ничего обещать не надо?
– Да, – сказал Стивенс. – Берите.
Он взял деньги.