Ликург.
– А! – сказал мистер Уолтер. – Мистер Хогганбек его купил?
– Вот уж не знаю, сэр, – сказал Ликург. – Он выпускает Коппермайна на скачки. – Маквилли вывел лошадь. Вдвоем с мистером Уолтером они сняли с нее попону. Она была вороной масти, крупнее, чем Громобой, но очень нервная; когда ее вывели, она косила глазом, а когда рядом с ней кто-то делал движение или начинал говорить – прядала ушами и приподнимала заднюю ногу, словно собиралась лягнуть; мистер Уолтер и Маквилли успокаивали ее, что-то ей шептали, но все время были настороже.
– Ну, ладно, – сказал мистер Уолтер. – Напои Ахерона и отведи в денник. – Он пошел к выходу, мы – вслед за ним. – Не падайте духом, – сказал он. – Это же в конце концов всего только скачки.
– Да, сэр, – сказал Ликург. – Все так говорят. Премного благодарны, что позволили нам взглянуть на него.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я.
– До скорого, – сказал мистер Уолтер. – Не заставляйте мулов ждать. Встретимся днем на старте.
– Не заставим, сэр, – сказал Ликург.
– Встретимся, сэр, – сказал я. Мы опять прошли мимо конюшен и дорожки.
– Помни, что тебе велел мистер Маккаслин, – сказал Ликург.
– Мистер Маккаслин? – не понял я. – Ага, ясно. – Но не спросил – почему велел? На этот раз, кажется, сам додумался. Но, возможно, не хотел поверить, что додумался, все еще не хотел поверить, что в одиннадцать лет можно так быстро двигаться по утомительному пути утраты иллюзий, а вопрос «почему?» означал, может быть, признание, что додумался.
– Та лошадь в плохой форме, – сказал я.
– Она напугана, – сказал Ликург. – Так говорил мистер Маккаслин вчера ночью.
– Вчера ночью? – спросил я. – А я-то думал, вы на дорожку ходили смотреть.
– А чего ему смотреть на нее? – сказал Ликург. – Дорожка не скачет. Он на лошадь ходил смотреть.
– В такой темноте? – спросил я. – А у них что – ни сторожей, ни запоров, ничего нет?
– Ежели мистер Маккаслин что замыслит, уж он это сделает, – сказал Ликург. – Будто ты до сих пор сам этого не знаешь. – Так что никто, то есть я не поглядел назад. Мы дошли до нашего святилища, где в пятнистой тени Громобой, я имею в виду – Коппермайн, и два мула били копытами и обмахивались хвостами, а Нед сидел на корточках возле седла дядюшки Паршема, и напротив через ручей сидел еще один человек, тоже негр; мне показалось, я уже где-то видел его, встречал и даже почти узнал еще до того, как Нед сказал мне:
– Это Бобо. – И все стало на свои места. Он тоже звался Маккаслином. этот Бобо Бичем, родственник Лукаса – Лукаса Квинтуса Карозерса Маккаслина Бичема, который, как говорила бабушка – а она знала это со слов своей матери, – по внешности (да и по характеру тоже, заносчивому, ослино-упрямому и невыносимому) весь уродился в старика Люция, не считая разницы в цвете. Бобо был очередным бичемским отпрыском, которого растила не мать, а тетушка Тенни, пока три года назад зов внешнего мира не пересилил всего остального и он не удрал в Мемфис. – Бобо раньше работал на человека, который раньше был хозяин Громобоя, – сказал Нед. – Пришел поглядеть, как он будет скакать сегодня. – Значит, теперь все было в порядке и с тем последним, что еще продолжало мучить нас, то есть меня: Бобо, конечно, знал, у кого машина. Скорей всего, у него-то она и была. Но, конечно же, этого не могло быть, иначе Бун и Нед попросту забрали бы ее у Бобо, и тут я вдруг понял – не могло быть только потому, что я не хотел, чтобы так было; будь у нас возможность вернуть машину, коротко и ясно сказав Бобо – а ну, приведи ее, да побыстрее, – что, в таком случае, мы делаем здесь? И зачем все наши беспокойства и волнения? Зачем было, таясь, вести ночью на станцию по мемфисским трущобам укрытого попоной Громобоя? Зачем, бессовестно играя на чьем-то женолюбии и чьем-то кумовстве, красть у железнодорожной компании ни много ни мало как товарный вагон и перевозить потом коня в Паршем, не говоря уже обо всем остальном – о вынужденном сообщничестве с Бутчем, о Миннином зубе, о вторжении в дом дядюшки Паршема и поругании этого дома, о бессонных ночах, и (да, да!) о тоске по дому, и (опять-таки я о себе) о невозможности даже сменить белье? Зачем все усилия, и старания, и жульничества, цель которых – устроить скачки, и выпустить на них какую-то чужую лошадь, и вызволить таким манером автомобиль, который, во-первых, мы не имели права уводить, а, во-вторых, могли бы вернуть, просто-напросто послав за ним молодого негра, выросшего в нашем доме? Понимаешь, что я хочу сказать? Если победа на сегодняшних скачках не главная ось событий, если мы с Громобоем не единственная спасительная преграда между Буном и Недом с одной стороны и гневом деда (а может, и его карающей рукой) – с другой; если даже без выигрыша на скачках, да и без самих скачек Бун и Нед все равно могут вернуться в Джефферсоп (единственное место на земле, где Нед был у себя дома, единственная среда, где Бун способен был выжить), вернуться как ни в чем не бывало и начать все сызнова, будто и не уезжали, – значит, сейчас мы прикидываемся друг перед другом, как мальчишки, которые играют в разбойников. Но знать, где сейчас этот автомобиль, Бобо вполне мог, это было допустимо, честно: он же свой человек. Я так и сказал Неду.
– Я тебе уже говорил – перестань ты морочить себе голову из-за автомобиля. Я же обещал – придет время, займусь я автомобилем. У тебя без него есть о чем подумать, у тебя скачки на носу. Мало тебе этого, что ли? – Он обратился к Ликургу: – Все правильно?
– Пожалуй что так, – сказал Ликург. – Мы не оборачивались, не смотрели.
– Наверное, так, – сказал Нед. А Бобо уже испарился. Я не заметил, не услышал – он испарился, и все. – Принеси банку, – сказал Нед Ликургу. – Самое время подзакусить, пока мы здесь еще в тишине и покое. – Ликург принес жестяную банку из-под сала, прикрытую чистым кухонным полотенцем; в ней были ломти кукурузного хлеба, переложенные кусками жареного мяса. Такая же банка с пахтаньем охлаждалась в ручье.
– Ты утром поел? – спросил меня дядюшка Паршем.
– Да, сэр, – сказал я.
– Тогда много не ешь, – сказал он. – Пожуй хлебца, запей водой, и все.
– Вот это правильно, – сказал Нед. – На пустое брюхо легче ездить. – Он отломил мне кусок хлеба, и мы все уселись на корточки в кружок возле дядюшки Паршема, а обе банки поставили в середку, и тут на берегу за нами раздались шаги и сразу же голос Маквилли: